— А не пожрать ли нам? — вдруг объявляет Вегетарианец. — Ох, какой бы я стейк сейчас навернул!
— Стейк? — обалдело вопрошает Обжора. — А тебе не станет плохо, гастрит ты мой ходячий?
— Ты хоть соображаешь, что говоришь? — ухмыляется Вегетарианец и глаза его задорно сверкают. — Какой гастрит, когда у меня и желудка-то нет? Что, слабо проверить, кому мясо, а кому гарнир достанется?
— Не ссорьтесь! — утихомиривает друзей Сомелье. — Пошли все вместе в «Кабаний взбрык»? Ты угощаешь! — и он протягивает мне руку.
Что ж, «Кабаний взбрык», так «Кабаний взбрык». Звучит многообещающе.
* * *— Я знала, я знала! — мысленно вскрикиваю я. — Аптекарь — призрак, мы ошибались, нет никакого отца лжи!
— Само море тебе это открыло? — интересуется Амар.
Я хочу сказать: да! Я хочу сказать: нет. У ответа на этот вопрос не одна сторона и не две. Может быть, их дюжина или сотня. Поэтому я просто пытаюсь сосредоточиться и вспомнить.
Мне мерещатся заснеженные склоны, оберегающие в белых своих ладонях зеленую жемчужину леса, в сердце которого живут боги, хранящие знание, недоступное богам, но доступное людям; пена, летящая с гребней в оскаленное женское лицо, рычащее сквозь зубы: «Штаги[57] держа-ать!»; я вижу Марка, седого и морщинистого, с кровавыми дырами вместо глаз, сидящего со склоненной головой в ядовитом тумане селитряных пустошей — но что тут реальность, а что страх? Что сегодня, а что завтра? Что подсказано ВСЕМ морем Ид, а что — МОИМ чувством вины?
Так же я вижу и Аптекаря — призрачной тенью в умах многих, слишком многих существ. Тень эта наливается отзвуками доселе незнакомого желания, разрастается и крепнет, превращая самых разных людей — и не только людей — в заложников и рабов. А им-то кажется, что они свободны, как никогда.
Вот только… откуда взяться новому в разуме любого из нас? Наше эго неповоротливей материков, неприступней фата-морганы. Миллионы лет назад мать-природа определила, чего нам хотеть и чего бояться, а все, что мы, разумные расы, добавили к ее изначальному списку, декоративный штрих, не более. Люди стыдятся того, что по сей день им дорого и ненавистно то же, что было дорого и ненавистно их пещерным предкам. Еда, дом, любовь, признание, голод, неприкаянность, одиночество, отверженность. Людям хочется воспарить над своей грубой, дикорожденной сутью — и украсить ее небывалыми страхами и наградами. Теми, которых не поймет и не оценит зверь. И тогда род людской с облегчением скажет: мы больше не животные. Мы… а кто мы?
И мы, дети стихий, сможем только пожать плечами: да, кто вы? Мы знали вас, как детей земли, как тех, кто произошел от живого звериного мира, в отличие от нас, произошедших от мира мертвых камней, вод и ветров. Но и вы, и мы — дети единой природы, которых она равно наградила жаждой крова, любви и уважения. Если вы отыскали в себе новые стремления и больше мы вам не ровня, то скажите хотя бы, бывшие потомки мира зверей: кто вы?
Нет, я не задавала этого вопроса морю Ид. Хотя кого и спрашивать, как не его. Я — не спрашивала. Потому что не верила в возможность рождения новых страхов и желаний, совсем новых, не составленных, точно лоскутное одеяло, из обрывков тех, древним ящерам заповеданных чувств. Море, устав дожидаться, пока я спрошу, намекнуло на то, что случилось.
Человек захотел быть сам по себе. То есть он всегда этого хотел, но его не понимали даже другие люди — где уж нам, фэйри, понять эту сугубо человеческую жажду? Мы никогда не существовали по отдельности. Каждый из нас являлся неотъемлемой частью стихии и радовался своей неотъемлемости. А вот человек хотел существовать не только отдельно от внешней, людской стихии — он хотел быть свободен даже внутренней стихии своей. От моря Ид, например. Ему не нравилось та легкость, с которой внутренний космос направлял его, человека, движение. С легкостью моря, швыряющего утлый кораблик на равнодушные скалы.