Под стать своим величественным вершинам Швейцария рождала высокие мысли о свободе, прогрессе. Сравнение протестантов с католиками окончательно убедило Диккенса в преимуществе первых, тем более что еще живы были итальянские впечатления:
«Мне хотелось бы показать Вам здешних жителей или жителей кантона Во — они очень культурны, у них великолепные школы, удобные дома, они отличаются умом и благородным, независимым характером. Англичане имеют обыкновение чернить их, потому что швейцарцы ни перед кем не заискивают. Могу сказать только, что если бы первые двадцать пять лет наилучшего общего образования создали в Девоншире такое же крестьянство, какое живет здесь и в окрестностях Лозанны, то были бы достигнуты такие результаты, на какие и в самом радужном настроении я не рассчитываю даже через сто лет».
И не только Англии Швейцария могла преподать хороший урок: «Они настоящие люди, эти швейцарцы. Они из более благородного металла, чем все звезды и полосы[22] надутых спесью знамен так называемых (и незаслуженно называемых) Соединенных Штатов. Для европейских деспотов они бельмо на глазу, и приятно, что под самым носом у запуганных иезуитами королей живет такой славный и здоровый народ». Вот так он расплатился со своими недавними хозяевами — американцами и итальянцами.
Швейцария Швейцарией, а «Домби и сын» продвигался очень медленно, и к осени надо было подготовить еще рождественскую повесть. Решив, что он просто засиделся — потому и не пишется, — Диккенс сначала съездил в Женеву, потом на три месяца укатил в Париж, где водворился в причудливо обставленном доме на Рю де Курсель.
Франция
В последующие годы Франция станет для Диккенса поистине отдушиной, и, вероятно, первое продолжительное пребывание в Париже — самый удобный момент, чтобы охарактеризовать его отношение к стране. Грядущее десятилетие (50-е годы) одарит его шедеврами, но и наградит горчайшими страданиями, обострит его социальный пессимизм; он будет готов бежать из Англии куда глаза глядят, и Франция всегда приютит его. Не говоря уже о наездах в Париж со старыми друзьями (Маклиз) и новыми (Уилки Коллинз), он три лета, в 1853, 1854 и 1856 годах, вывозил семью в Булонь — срок, во всяком случае, достаточный, чтобы утомиться от вездесущих соотечественников; а с октября 1855 по апрель 1856 снимал большую квартиру на Елисейских Полях. В 60-е годы, пережив семейный разрыв, он со всем пылом отдался публичным чтениям и поэтому в основном из конца в конец колесил по Англии, но и тогда, с 1862 по 1865, он каждый год хоть ненадолго вырывался во Францию, прежде всего в Париж, был там в 1868, и есть некоторые свидетельства тому, что Франция давала ему убежище в самые последние годы его жизни, когда ему было что скрывать.
Борьба швейцарцев за независимость.
Соединенные Штаты привели его в раздраженное, неприязненное состояние; Италия раздразнила в нем предрассудки; Швейцария пробудила энтузиазм; зато необычайно обогатила его духовную жизнь, возвысила даже его привычки любовь к Парижу и просто к образу жизни французов, хотя он и оставался во Франции англичанином до мозга костей. В девятнадцатом столетии галломания была еще недостаточно распространена среди влиятельных кругов английского общества, и любовь Диккенса к Франции несла в некотором роде просветительскую миссию, ломая островную замкнутость, «подснепизм», поскольку самодовольно отмахиваться от всего иностранного было догматом веры средних классов, а в этих слоях влияние Диккенса было чрезвычайно сильным. Их особенным расположением пользовались его «Рождественские повести», а там он не однажды платит благодарную дань Франции, «моей милой и возлюбленной Франции», — укажем, чтобы не быть голословными, главу «Его сапоги» в рассказе «Чей-то багаж» (1862) и весь рассказ «Наследство миссис Лиррипер» (1864).
Будет неосторожностью преувеличивать его знание Франции. Ему была открыта только ее праздничная сторона: в 1856 году в Париже печатался выпусками «Мартин Чеззлвит», в городе только о нем и говорили; Диккенс чувствовал себя в центре внимания и был этим весьма доволен; он изрядно знал французский язык, общение с французами не представляло затруднений, ему нравился парижский театр, контрасты ночного Парижа, нравился французский стол, он даже питал какой-то мрачный интерес к парижскому моргу. Он перезнакомился в Париже с многими мэтрами, но при этом остался совершенно в стороне от новейших веяний в литературе и живописи, столь показательных для Франции 60-х годов; впрочем, сам он оказал сильнейшее влияние на творчество Альфонса Доде. Он был гостем, свободно объяснявшимся по-французски, хотя и с сильным английским акцентом, был своим человеком в британском посольстве, где, в частности, в 1863 году состоялось одно из его самых удачных чтений — в этот раз перед сливками французского общества. Гюго и особенно Ламартин, которого он будет популяризировать в Англии, прислушивались к нему, и не только к его суждениям о литературе, но и — по вопросам политическим. Он возлагал большие надежды на революцию 1848 года во Франции, рассчитывая, что его друг Ламартин установит подлинное, всецело демократическое правление. Когда Диккенс бывал во Франции в 50-е годы, на троне уже сидел Наполеон III. Встречая Луи-Наполеона в Англии в салоне графини Блессингтон еще в бытность его изгнанником, Диккенс относился к нему в общем неплохо, но император Наполеон III? К нему он не питал ни малейшего доверия. Однако Диккенс приветствовал начало Крымской войны отчасти потому, что Франция и Англия были союзницами. В рождественской повести 1854 года «Семеро бедных путешественников» есть целый эпизод на эту тему. Об императрице Евгении он высказывается с полным восторгом, он видел ее на маневрах в Булони. Позднее по многим соображениям он сделался яростным противником разгоревшейся войны, но и тогда не поколебалось его убеждение в том, что само провидение сблизило Англию и Францию. И как бы мало ни верил он в Наполеона III, я думаю, он остался бы пламенным сторонником Франции, проживи еще несколько месяцев и застань начало франко-прусской войны.