Мне возразят: Дэвид Копперфилд не Чарльз Диккенс, нельзя проецировать биографию писателя на его творчество. Прекрасно. И все же от книги, рассказывающей о становлении писателя, закономерно ожидать чего-то весомее рассказа о прирожденных способностях, умноженных упорным трудом; при этом необязательно требовать от Диккенса той эстетически осмысленной цели жизни, какую мы находим у Пруста. Как писатель. Дэвид Копперфилд очень похож на Троллопа, если основываться на автобиографии последнего. Возводя искусство в своего рода моральный долг, Диккенс обедняет искусство, и любопытно, что в этом грехе он сам обвинял Теккерея.
Этот плоский буржуазно-самодовольный взгляд на призвание писателя определяет социальный и этический тонус романа. Никакой другой роман Диккенса не был так удручающе ограничен кругозором среднего буржуа. За все время только раз-другой в Дэвиде проглядывает Диккенс-сатирик — на обеде у Уотербруков, в комментариях и замечаниях мистера Спенлоу о машине правосудия. В остальном же создается впечатление, что борьба с детскими и юношескими невзгодами и заблуждениями истощила Дэвида до такой степени, что теперь он годится только для домашнего очага и общества своего доброго ангела, Агнес, и еще для добрых дел, которых от него, изволите видеть, требует его нынешняя слава.
Когда Дэвид возвращается из путешествия, предпринятого, чтобы утешиться после смерти Доры и Стирфорта, Агнес спрашивает его: «Вы снова собираетесь уехать?» — «А что скажет по этому поводу моя сестра?» — «Раз вы спросили меня… мне кажется, вы не должны ехать. Допустим, я могла бы обойтись без моего брата, но уезжать вам несвоевременно. Ваш успех и известность, которые все растут, помогут вам приносить людям добро». Переживая филантропический и унитарианский период своей жизни, Диккенс и впрямь мог думать, что его литературный гений призван исключительно расширить его возможности «приносить людям добро». Но мы не обязаны разделять это убеждение. Для писателя, умевшего показать общество со всеми его пороками, как это сделал Диккенс в «Домби и сыне», благотворительность едва ли достойное его сил поприще. Он и не удовлетворился ею — мы это увидим в следующей главе книги. С этой точки зрения «Дэвид Копперфилд» не более как сборник моральных прописей, которым истово следовали буржуа-викторианцы. Но не только здесь хромает роман, есть и более глубокие недостатки. Наполненную добрыми делами жизнь Дэвида следует рассматривать в христианском аспекте, и тут представляется весьма неудовлетворительным смысл жизни, предлагаемый романом и вместе с ним безусловно искренним христианином Диккенсом. Он высмеял романтическую любовь, губительную силу страсти — очень хорошо, но что он предлагает взамен? — покойный домашний очаг и Агнес. Право, маловато. Он камня на камне не оставил от свирепого кальвинизма Мэрдстонов — это совсем хорошо, но без милосердия христианское «творить добро» — пустой звук. Так же впустую разряжает воздух и общественный пафос писателя, не решившегося охватить единым взглядом все общество в целом. В «Домби и сыне» это было дано обещанием, но вполне удалось только в следующем романе, в «Холодном доме». И, словно компенсируя эти потери, в замечательно живом характере Стирфорта Диккенс дает прекрасное воплощение того изящества и щедрости души, которые мы зовем обаянием.
Глава V
Англия, дом и красота. 1850–1858
так, подобно Дэвиду Копперфилду (хотя вряд ли так же окончательно), Чарльз Диккенс вернулся домой. Но сомнения и колебания не оставляли его. В 1847 он писал одному из своих друзей: «Если у Вас есть какие-нибудь поручения в Австралии, то после окончания „Домби“ я собираюсь ненадолго съездить туда. Вернусь домой через Китай». В пятидесятые годы общественные и семейные заботы чрезвычайно угнетали его; он убегал от них за границу с друзьями, подолгу жил с семьей во Франции и все равно писал в 1854:
«Приходят пугающие мысли — уехать куда-нибудь одному, может быть в Пиренеи… Начинаю представлять себя живущим по полугоду или около того в каких-нибудь совершенно недоступных местах. Меня постоянно манит идея забраться в Швейцарии под самые вечные снега и пожить в каком-нибудь головокружительном монастыре… Неугомонный, скажете Вы. Не знаю, но эти мысли преследуют меня постоянно, и я ничего не могу с ними поделать. Я отдыхаю уже девять (или десять?) недель, и порой мне кажется, что прошел целый год, хотя до приезда у меня были очень странные нервные перепады. Если бы не привычка ходить быстро и помногу, я бы просто взорвался и этим прекратил свое существование».