Достойно восхищения, что «Большие надежды» получились самым цельным из всех произведений Диккенса, ясным по форме, с сюжетом, согласующим глубину мысли с занимательной простотой изложения. Мало объяснять художественное единство книги тем, что Диккенс в совершенстве овладел мастерством лаконичного и строгого повествования, необходимого для еженедельных выпусков; в одном письме он замечает: «В связи с небольшой вещицей, которую я все время писал — правильнее сказать, пишу сейчас, потому что только сегодня надеюсь закончить ее, — меня осенила такая превосходная, новая, гротескная идея, что я стал сомневаться, не лучше ли перечеркнуть эту небольшую вещь и сберечь идею для новой книги». Короче говоря, этот великий роман — пусть потом Диккенс и надумал писать его неторопливо, месячными порциями — был начат как маленькая «вещица», и писатель сохранил ее внутренний лаконизм. Уже само название — образец точности: слова «Большие надежды» с меткой иронией передают пошлость той бездумной, праздной жизни, к которой стремится Пип после получения таинственного наследства; к которой готовит его Мэгвич, беглый каторжник, решивший сделать из него джентльмена; название передает и пошлость мертвого существования, уготованного Эстелле ее опекуншей мисс Хэвишем, старающейся сделать из девушки прекрасное, блистательное орудие мести всему мужскому племени; ирония распространяется даже на будто бы всемогущего жонглера человеческими судьбами Джеггерса, адвоката, перед которым дрожат преступники: ведь его аморальное кредо — быть выше простых человеческих чувств — делает его жизнь пустой, механической, одинокой, он осужден вечно и безнадежно умывать руки, стараясь смыть общую для всего человечества вину, от которой, будучи чем-то вроде кукольника, он ошибочно считает себя свободным.
Пошлые и претенциозные мечты отражают широко распространенные в обществе настроения — в пятидесятые годы Диккенс часто объявлял эти потуги выбиться в «приличное» общество проклятьем страны, делающим людей рабами бездушной системы; правда, мысль эта не навязывается читателю, поскольку в романе нет широкой панорамы общества, как в «Холодном доме» или в «Крошке Доррит». Однако этим пустым претензиям отдана лишь половина псевдобольших надежд Пипа; как Мэгвич пытался создать его самого, а мисс Хэвишем — сформировать характер Эстеллы, так сам Пип, снедаемый болезненной, всепоглощающей страстью, пытается сделать Эстеллу предметом любви, предметом больших романтических надежд, хотя ее ледяное сердце не способно ответить на его чувство. В романтической любви усматривается личный грех, аналогичный греху социальному — снобизму, это сентиментальный побочный продукт денежного общества. И раз все социальное в романе сводится к личному и каждый персонаж и событие увидены сквозь одну из граней чудно отшлифованного, сложного, хотя на вид и простого, характера Пипа, то все время ощущаешь — что в произведениях Диккенса вещь редкая — метафизический подтекст: все надежды тщетны, и это проявляется не только в отношении Пипа к наследству, Англии — к богатству, человека — к цивилизации и даже Пипа — к Эстелле, предмету его романтических мечтаний.
Когда Пип, еще мальчиком столкнувшись с холодностью Эстеллы, говорит: «Я посмотрел на звезды и подумал, как это, наверное, страшно, замерзая, обратить к ним лицо и не встретить в этой мерцающей бездне ни помощи, ни сочувствия», мы неизбежно начинаем размышлять о духовной смерти, которую навлекает на себя человечество, не допуская до себя или подавляя настоящую любовь и настоящее чувство. Напомню снова, сюжет так целостен, так хорошо скомпонован, что аллегорический слой нигде не вылезает наружу, все время оставаясь в глубине.
Содружество удалось и потому, что «Большие надежды», по существу, продолжают тему «Дэвида Копперфилда» — тему воспитания молодого человека жизнью; и, как «Дэвид Копперфилд», они имеют самое непосредственное отношение к самому Диккенсу. Даже время действия в обоих романах совпадает с детством и юношеством писателя. Отдавая себе в этом отчет, Диккенс писал: Форстеру, что перечел первый из этих романов, чтобы случайно не повториться. Он напрасно боялся. Внешняя автобиография, ставшая основой «Дэвида Копперфилда» и сделавшая его, несмотря на поэзию воспоминаний, рыхлым, многословным плутовским романом, была уже полностью исчерпана. В «Больших надеждах» авторское «я» воплощает более глубокое, но и менее уязвимое отношение Диккенса к своей жизни.
В социальном плане «Большие надежды» великолепно расправляются с идеалом благообразной, уютной жизни, «скрасившей» вторую половину «Дэвида Копперфилда»; вот что писал Бернард Шоу в предисловии к «Большим надеждам»: «Взрослый Дэвид Копперфилд тускнеет, делается, как говорят в театре, статистом; повторное появление мистера Диккенса в роли кузнечного подмастерья можно рассматривать как извинение перед „Мучнистой картошкой“». Насмешки мальчишки из мастерской Трэбба над одетым по-джентльменски Пипом, без сомнения, могут считаться полным прощанием со всем, что прежде связывалось с восхождением Дэвида Копперфилда наверх, к «славе и богатству». В сюжете «Больших надежд» не видно прямых параллелей с жизнью Диккенса. Только в характере Эстеллы критики усмотрели, и, возможно, справедливо, холодное равнодушие, с каким Эллен Тернан принимала чувства Диккенса. Слова о звездах и замерзающем человеке, которые я цитировал, перекликаются с названием пьесы о героизме и выносливости исследователей Арктики, «Замерзшая пучина», — с нее началось их знакомство. Меня не очень убеждает часто используемое соотнесение инициалов Э. Т. вымышленной героини и реального лица. Но образ Эстеллы — явный шаг вперед в понимании Диккенсом женской природы. Эстелла, конечно, не показана изнутри — форма книги не допускала этого; но ее нежелание подчиняться чужой воле доказывает, что автор уже видит в женщине личность, предъявляющую к жизни собственные требования (хотя ни Пип, ни Диккенс не хотят их признавать). Поскольку образ Беллы Уилфер из «Нашего общего друга», следующего романа Диккенса, продолжит дальнейшее развитие этих качеств, то в счет Эллен Тернан, пожалуй, можно занести и эту единственную прямую автобиографическую деталь в «Больших надеждах», и, что гораздо важнее, наконец, серьезное исследование романтической любви; в этом свете создание Доры, ее заклание и замена услужливой Агнес — лишь дань заурядному мужскому самолюбию.