Это было поистине великолепное время. Ушла в прошлое скука парламентских заседаний, и ему уже не приходилось больше с ужасом думать о конторке стенографа; ушли в прошлое тяготы и неудобства репортерской жизни, когда надо вечно мчаться куда-нибудь на почтовых, и, как ни любил он потом вспоминать это время, он был рад-радешенек, что с этим покончено. Наступила пора удовлетворенного тщеславия, домашних розыгрышей, небывалых надежд. Правда, работы было через край: всю жизнь не щадивший себя Диккенс никогда не трудился так напряженно, как в годы после выхода «Пиквикского клуба» и «Оливера Твиста». Он писал одновременно два романа, выходивших ежемесячными выпусками, редактировал ежемесячный журнал и еще подряжался делать совместную литературную работу вроде редактирования автобиографии клоуна Гримальди. Он работал день и ночь — ничто подобное уже не повторится в последующие годы. Но делал он все это весело и будущее предвкушал с радостью.
Присутствие в тесной квартире юной сестры и брата, несомненно, помогло молодоженам превратить этот год в сплошной праздник. Фред Диккенс был живым шестнадцатилетним юношей, добрым, миловидным, покладистым, очень веселым, замечательно умевшим копировать окружающих — его слабоволие и безответственность в то время еще не выявились. Мэри была хорошенькая, живая, умная девушка, обожавшая своего знаменитого шурина. В январе 1837 года Кэтрин родила первого ребенка — сына Чарли. На несколько дней власть в доме захватили теща и мать писателя, но он спасся от этого материнского вторжения, отправившись с юной свояченицей в веселую и шумную экспедицию, целью которой было купить стол для жены. Когда в тот год молодая чета Диккенсов устроила себе небольшой отдых в деревне, где перед тем они проводили медовый месяц, они взяли с собой и Мэри. А когда их материальное положение укрепилось и они сняли в аренду дом на Даути-стрит в Блумсбери, то само собой разумелось, что туда переедут с ними Мэри и Фред. Первые недели совместной жизни этой подобравшейся из столь разных людей компании были истинным блаженством. Дни Диккенс проводил в упорном и плодотворном труде, а вечера — в веселом и счастливом семейном кругу. Чарльз искренне наслаждался обществом юной свояченицы, ее обожанием и способностью легко его понимать. Эта привязанность, бесспорно, заняла бы со временем свое установленное место в сложном, но всегда подвластном Диккенсу сплетении дружеских связей, составлявших заметную часть его жизни и тем более ему приятных, что общение с людьми никак не мешало его работе. Но Мэри Хогарт, как перед тем Мария Биднелл, ушла из-под его власти и не могла, подобно его первой любви, командовать им и внушать ему то искаженное представление о женщинах, которое укоренилось в нем и с особенной ясностью выявилось в его книгах. Она тоже не дала ему времени сделать их отношения частью его жизни. В мае 1837 года, когда однажды вечером они втроем вернулись из театра, где им было так хорошо, Мэри внезапно скончалась. Ей было только семнадцать. И умерла она на руках у Диккенса.
Горе семьи было неописуемо. Кэтрин, однако, к возмущению мужа (о чем легко догадаться по некоторым его замечаниям), не слишком горевала и оправилась раньше всех остальных. Мать девушки, миссис Хогарт, несколько месяцев не поднималась с постели. Диккенсу не свойственно было поддаваться физической слабости, но печаль его была безграничной. Единственный раз за всю жизнь, исключая лишь последнее десятилетие, он задержал очередные выпуски своих книг. Июньские выпуски «Пиквикского клуба» и «Оливера Твиста» (он нес тогда такой непосильный двойной груз) не вышли. Короткое обращение к читателям, написанное для того, чтобы объяснить эту задержку, открывало собой непосредственное общение Диккенса с читателями, так много впоследствии для него значившее. Десять дней спустя после смерти Мэри он писал своему другу Берду: «Первый приступ горя прошел, и я могу спокойно, без отчаяния думать и говорить об умершей. Я глубоко убежден, что на свете еще не было существа столь совершенного. Я знал ее душевную красоту, знал, каким бесценным сокровищем была эта девушка. У нее не было ни единого недостатка». Обычно подобные слова действительно значат, что настоящее горе прошло и не вернется, но у Диккенса было иначе. Еще в 1855 году, много лет спустя, он снова пишет об этом в «Остролисте», и искренность его слов подтверждается многими письмами.