Первые читатели «Лавки древностей» много недель и даже месяцев не подозревали, что она кончится смертью Нелл; даже когда смерть была совсем близка, они еще надеялись, что все обойдется, и с жаром умоляли Диккенса не убивать Нелл. Но автор как раз и хотел пробудить мучительное, душераздирающее сострадание. История неукоснительно движется от сцены, где мы встречаем малютку Нелл в лавке древностей, среди беспорядочного скопления всякой всячины — «старого барахла», как сказали бы мы сейчас, — среди этих ненужных вещей, оставшихся от всеми забытого прошлого, к той Нелл, с которой мы прощаемся в старой деревенской церкви, среди беспорядочного скопления могил и надгробий. Каморка при лавке, где девочка спит, и комната в старом деревенском доме, где она умирает, похожи одна на другую: обе они со своими занавесями и причудливой обстановкой напоминают чуланы с театральным реквизитом. Иллюстрации Каттермола, изображающие девочку на смертном одре, старика деда у ее могилы и, наконец, ангелов, уносящих Нелл на небеса, имеют целью, подобно восковым фигурам миссис Джарли, а также Панчу и Джуди кукольников Кодлина и Коротыша, подчеркнуть тему смерти и заставить нас горевать о маленькой Нелл. Приключения, которые выпадают на долю девочки, люди, встреченные ею в пути, вся обстановка действия, разыгрывающегося на фоне огромных печей Черного края и рабочих волнений, — это блестящие журнальные зарисовки тогдашней разноликой Англии. Картины эти проходят перед девочкой словно на сцене, где мимо неподвижного экипажа двигают старый раскрашенный задник, чтобы создать иллюзию, будто зритель совершает путешествие по стране чудес. Ибо скитания Нелл (если отбросить Ярмарку тщеславия с ее балаганами и Край адских печей) — сплошное страдание, и не столько даже для умирающего тела, сколько для родных и близких, собравшихся у постели больного; самые напряженные минуты этого пути — когда Нелл лишается сил в гостинице (мы знали, что такой кризис неминуем), кажущееся ее выздоровление в деревне (если мы приметим, что свой садик она разводит у могильного камня, то уже не поддадимся обманчивым надеждам) и, наконец, развязка. Ясно, что в те времена, когда смерть ребенка (и притом не на улице, от несчастного случая, а дома) была обыденным явлением, история Нелл задевала в сердцах читателей те струны, которые у нас молчат.
Двадцать лет спустя Диккенс записывает для себя, что, когда он читал вслух эпизод смерти Поля Домби, это вызвало у слушателей, перенесших подобную утрату, настоящий взрыв горя. Но смерть Нелл, мне кажется, не предназначена служить примером для других, как, скажем, смерть Клариссы Гарлоу, описанная за девяносто лет до того. Там подчеркивалась победа над нашим миром, и героиня сама выбирала себе саван и гроб, готовясь встретить своего небесного жениха. В истории Нелл нет присущего барокко стремления лишний раз напомнить, что плоть наша тленна. К этому органно-торжественному мотиву предыдущего века Диккенс был глух. Переделку «Клариссы» для парижской сцены он хвалил за то, что она гораздо лучше оригинала: «Я не поклонник Ричардсона, и мне кажется, он всегда на котурнах». В «Лавке древностей» Диккенса больше всего занимают те, кто остается жить: «Если найдутся на свете люди, не знакомые с чувством пустоты, которое несет за собой смерть, — чувством томительной, гнетущей пустоты и одиночества, которое преследует даже самых сильных духом, когда им на каждом шагу недостает кого-то близкого, дорогого, когда каждый, сам по себе ничего не значащий предмет сливается в их воспоминаниях с любимым существом, каждая вещь в доме становится памятником и каждая комната — могилой…» — если найдутся на свете такие люди, им не понять, что это значит. Судя по огромному впечатлению, которое произвел роман на иных читателей, именно это глубоко тронуло их сердца. И тем, кто изведал горе подобной утраты, предложено было утешение: «Когда смерть поражает юные, невинные существа и освобожденные души покидают земную оболочку, множество подвигов любви и милосердия возникает из мертвого праха».