Выбрать главу

Диккенс, Форстер, Стэнфилд и Маклиз на отдыхе.

Рисунок Теккерея.

Словно возмещая этот просчет, Диккенс создал «Англо-Бенгальскую компанию беспроцентных ссуд и страхования жизни» — этот впервые постигнутый им до конца дутый общественный институт (впоследствии это Торговый дом «Домби и Сын», Канцелярский суд, Департамент Околичностей, деятельность мистера Мердл и многое другое), который как бы вбирает в себя всю гнилость обличаемого общественного устройства. Показательно, что подобным же образом — через взаимосвязь интриг, тайн и судеб — исследовали современное общество еще два великих социальных романиста девятнадцатого века, Бальзак и Достоевский, у которых пороки существующей ситуации нашли свое выражение в таких же полулегальных предприятиях. Отъявленный мошенник Вотрен у Бальзака, «скандалы» у Достоевского (благотворительный вечер у губернаторши, приезд молодых анархистов на дачу к князю Мышкину, поездка Карамазовых в монастырь) призваны свидетельствовать о том, что жизнь уже непрочна в самих социальных основах.

Диккенсу превосходно удалось все, что связано с блистательным и простым мошенническим проектом Монтегю Тигга. Компания процветает — и меняются характеры: Бейли, мальчик на побегушках в пансионе миссис Тоджерс, превращается в удалого расфранченного грума, который стегает кнутом рассыльных и стращает старушек смертным часом; хитрец и любитель перекусить за чужой счет медицинский советник Компании Джоблинг, оказывается, тот самый лекарь, скупой и жалкий, что дежурил у смертного одра скупого и жалкого Энтони Чеззлвита. И, однако, все это сплошной обман. И Компания, и метаморфозы ее участников, за редкими исключениями, все и вся в книге — подделка, мистификация. В этом плане попытка Диккенса выдержать единство идейного замысла увенчалась блестящим успехом.

Подстегнутое шантажом превращение изумительно написанного Джонаса Чеззлвита из пошлой и алчной твари в достойного пера Достоевского убийцу, раздираемого адскими ужасами и подозрениями, сообщает книге дополнительное измерение, вносит в ее последнюю четверть (начиная с вынужденного возвращения Джонаса, пытавшегося улизнуть в Антверпен) драматическое напряжение. Эти достоинства романа — социальная символика Компании и готический кошмар образа Джонаса-убийцы — образуют отличную гармонию, и ей великолепно соответствуют еще два образа, мистер Пексниф и миссис Гэмп, которые под стать двум гигантским воздушным шарам все время порываются улететь прочь и обрести самостоятельное существование. Я склонен думать, что если бы этим феноменам удалось порвать сдерживающие нити, то и тогда нанесенный роману ущерб, вероятно, заключал бы в себе некий художественный смысл — настолько они самодовлеющие создания, своего рода сатирическое обозрение определенных аспектов духовной жизни викторианской Англии. Впрочем, нет нужды дразнить строгих ревнителей жанровой специфики романа, ибо наши аэростаты и не думают покидать роман, они остаются в нем, беспредельно умножая его достоинства.

Что говорит нам мистер Пексниф о веке, которому он оказал честь жить в нем? Высочайшее достижение викторианской этики состоит в гипертрофированном чувстве совести, когда всякое слово и всякий поступок в продолжение двадцати четырех часов полны для человека абсолютного нравственного смысла и значения; но, как я все более убеждаюсь, именно эта скрупулезность и озабоченность мелочами и повседневностью легко превращают совестливость в пародию на самое себя. Мистер Пексниф живет припеваючи в мире, где щепетильность сходит за Истину, а чтение прописной морали — за подлинную мораль. Он способен выставить людей скупыми, ограниченными и жестокими, ибо на словах его не отличить от правдолюбца с растревоженной совестью; люди же настолько не уверены в собственной моральной неуязвимости, что никогда не решатся оспорить правомочие его претензий. Не жалея чужих чувств, мистер Пексниф всечасно выполняет свой долг, причем делает это таким образом, что общество с укором для себя видит в его миссии тяжелую и неблагодарную обязанность. Мистер Пексниф даже не обременяет себя выбором нужных слов, заботясь исключительно об общем впечатлении. «Веселая… веселая певунья», — отзывается он о своей дочери Мерси, а Диккенс комментирует: «Тут кстати будет заметить по поводу того, что мистер Пексниф назвал свою дочку „певуньей“, что у нее совсем не было голоса, но что мистер Пексниф имел привычку ввертывать в разговор любое слово, какое только попадалось на язык, не особенно заботясь о его значении… Он во всем полагался на силу пустопорожних фраз… в этом заключалась сущность его характера». Но и пережевывая бессодержательную пустоту, мистер Пексниф ни на минуту не забывает об Истине, требует определенности: «Разве вам мало того, сэр, что вы явились в мой дом, как тать в нощи или, лучше сказать, как тать среди бела дня, ибо мы не можем быть излишне щепетильны, когда речь идет о правде…» В его речи проглядывает даже нечто библейское, но и неизменно приземленное. Мистер Пексниф далеко не религиозный шарлатан вроде мистера Стиггинса или мистера Чедбенда. Пексниф — олицетворение потерявшего чувство меры и стиля викторианского культа морали.