Путешествие, встающее со страниц книги «Картины Италии», вобрало в себя великое множество удивительных, убаюкивающих, только что не призрачных странствий в карете, где под скрип и тряску коротают ночь случайные спутники, из темноты наплывают и затем пропадают огни, свежее утро, завтрак, опять дорожная дремота и мысли в полузабытьи — всем этим путешествие в карете бесконечно привлекало Диккенса. А в данном случае, мне думается, появилось и кое-что новое: ведь путешественник ехал из «дома», пусть временного и в чужой стране, ехал от детей, жены и близких опять же «домой» — в Лондон, к друзьям и к восторгам своих почитателей, к разговорам о своей книге и о важнейших событиях последних дней. Узы любви привязывали его к семье, и от нее же гнали прочь гнетущие мысли о неудавшейся супружеской жизни; в своем генуэзском доме в кругу любящих людей он обрел столь необходимый ему для работы покой, и в то же время ему недоставало будоражащих городских новостей, однообразие жизни погружало его в бездеятельность. В другом «доме», в Лондоне, его ожидали тревоги, обязанности, заботы о поддержании известности, положения, репутации, попытки вновь и вновь утверждать свою дееспособность — в литературе и в общественной жизни; зато и радостей сколько в Лондоне! — друзья, новости, смех, беседы, профессиональные и о политике: именно в этот период, даже сидя в далекой Италии, Диккенс вплотную занялся политической жизнью Англии, чему свидетельством его «Колокола». Огонь в камине, освещенные окна, «дом» — каждый был по-своему и хорош, и мил, но прижиться в них он не сумел. Уйти в семейную жизнь, в свой неналаженный быт — значило обрести покой, и подрезать себе крылья; кануть с головой в Лондон, блистать и первенствовать, отдаться практической деятельности — в этом был риск помешать искусству суетными треволнениями. Путник, пробивающийся через снега, бурю и дождь, обязательно переживает душевный подъем, отчетливо сознавая трудности пути и необходимость собраться с духом, чувствуя свою затерянность и одиночество. В страшную ночь к далекому живому огоньку бредет у Диккенса заброшенное, всеми забытое дитя; но как часто у него сбегают из дома, как неудержимо влечет его мрачное упоение бродячим одиночеством.
Диккенс читает «Рождественские повести» в кругу друзей.
Трудно вообразить более сердечный, более домашний прием, нежели тот, который устроили ему в Лондоне друзья. Третьего декабря у Форстера на Линколн-инн-филдс он читал в узком кругу «Колокола» — были Дуглас Джеролд, Карлейль, брат Фред, Стэнфилд, сам Форстер и Маклиз, который оставил нам зарисовку этой сцены. Позже Диккенс читал повесть Макриди: «Если бы ты видела, как плакал вчера Макриди, как он рыдал, не стыдясь своих слез, ты почувствовала бы вместе со мною, что значит власть над людьми». Через десяток лет он изведает эту власть в полной мере, будет ею упиваться, она поработит и заворожит его самого, словно медленно убивающий наркотик.
В Геную он возвращался через Париж, где как раз начинал гастроли Макриди; здесь он целых три дня вкушал тонкую лесть, которой во Франции неизменно кружат голову всем преуспевшим писателям-англичанам. Он впервые удостоился чести быть принятым как равный корифеями европейской литературы: Гюго, Дюма и Теофилем Готье, познакомился с историком Мишле, Делакруа и, пожалуй, самым ярким из всех — де Виньи. Везде он встречал подтверждение тому, что он великий писатель: в Марселе, например, невзирая на возмущение многочисленных американцев, ради него одного на целый час задержали отправление парохода в Геную, когда он по ошибке поднялся не на тот корабль.