Инджестри использовал все свои немалые таланты, чтобы восстановить самооценку Линда и при этом не потерять благорасположение Айзенгрима.
– Мне кажется, я чувствую, что беспокоит Айзенгрима во всей этой истории с Робером-Гуденом. Вся беда в книге. В этих несчастных «Confidences d’un prestidigitateur». Мы отталкивались от них в биографической части фильма, и, конечно, они в своем роде классика. Но ведь такие книги никто никогда не читает. Тщеславие для актера вещь абсолютно допустимая. Лично я бы и гроша ломаного не дал за актера, у которого нет тщеславия. Но я уважаю только честное тщеславие. Притворная скромность, преувеличенное смирение, слащавая буржуазная мораль: будь респектабельным, будь хорошим мужем и отцом, платить долги выгоднее, чем не платить, – из-за всего этого «Confidences» невозможно читать. Робер-Гуден был странным человеком. Он был артистом, который хотел, чтобы его принимали за буржуа. Уверен, что именно это и раздражает вас обоих и настраивает друг против друга. Вы чувствуете, что используете свое без преувеличения выдающееся и полностью реализованное творческое «я» для прославления человека, чье отношение к жизни вы презираете. Я не виню вас в раздражительности, – согласитесь, вы же сегодня были страшно раздражительны, – но, как вам прекрасно известно, большую часть времени искусство именно этим и занимается: преображением и возвеличением обыденности.
– Выявлением величия в обыденности, – сказал Линд, который ничуть не возражал, услышав, что его тщеславие – достойная восхищения и честная черта, и понемногу приходил в себя.
– Именно. Выявлением величия в обыденности. А вы, два выдающихся творца – великий режиссер-постановщик и (да будет мне позволено так сказать) великий актер – показываете величие Робера-Гудена, который самым превратным образом хотел скрыть свою творческую сущность за маской добропорядочного гражданина. Ему это, конечно, мешало, поскольку шло вразрез с его талантом. Но вы двое можете создать выдающуюся вещь, метафизическую. Вы можете спустя сто лет после его смерти показать миру, чем бы мог стать Робер-Гуден, пойми он себя правильно.
Айзенгриму и Линду это нравилось. Магнус явно сиял, а в обращенных к нему печальных глазах Линда медленно таял лед. Инджестри теперь крепко сидел в седле и скакал к победе:
– Вы оба – люди неизмеримо более крупные, чем он. Кем он, в конечном счете, был? Добропорядочным гражданином, идеалом буржуа при Луи Филиппе, за какого он себя выдавал? Кто в это поверит? В каждом художнике есть что-то черное, какой-то мошеннический душок; возможно, он даже сам этого не понимает и, уж конечно, скрывает от публики. Что же такого было в Робере-Гудене?.. Намек на это он дает нам в самой первой главе другой своей книги, которую я читал и которая, конечно же, известна вам, мистер Рамзи, – при этом он кивнул мне. – Она называется «Les Secrets de la prestidigitation et de la magie»…[12]
– Бог ты мой, я читал ее еще мальчишкой! – сказал я.
– Отлично. Значит, вы помните историю о том, как начиналась его карьера фокусника? Как он подружился с графом де Лекалопье? Как этот аристократ устроил частное представление у себя в доме и Робер-Гуден развлекал его гостей? Как лучшим трюком было сжигание клочка бумаги, на котором архиепископ Парижский сделал великолепную похвальную запись в адрес Робера-Гудена, и последующее обнаружение этой бумажки в самом маленьком из двенадцати конвертов, которые были запечатаны и находились один в другом? Этот трюк он перенял у своего учителя – де Гризи. Но помните, как он пытался отблагодарить Лекалопье, который помог ему встать на ноги?
– Он устроил ловушку для грабителя.
– Именно. Какой-то вор безжалостно грабил Лекалопье, и поймать его никак не удавалось. И вот Робер-Гуден предложил свою помощь. И что же он сделал? Он разработал специальный механизм, который спрятали в стол графа, чтобы, когда вор откроет ящик, выстрелил пистолет и механическая лапа с когтями из острых иголок ухватила вора за руку и выдавила у него на тыльной стороне запястья слово «Voleur».[13] На иголки был нанесен нитрат серебра, так что фактически получалась татуировка – клеймо на всю жизнь. Милый парнишка, а? А помните, что он говорит? Что эта отвратительная штука представляла собой усовершенствование приспособления, которое он изобрел еще мальчишкой, чтобы поймать и пометить другого мальчишку, который воровал вещи из его шкафчика в школе. Таким вот был образ мыслей Робера-Гудена. Он воображал себя ловцом воришек. А теперь скажите-ка мне, на какую мысль это вас наводит, если речь идет о человеке, который так кичится своей целостностью? Уж не сверхкомпенсация ли это?[14] Глубоко укоренившееся, не дающее ему покоя сомнение в собственной честности?.. Если бы у нас было время и специальные знания, то, анализируя фокусы Робера-Гудена, мы бы многое смогли узнать о его внутреннем мире. Почему такое большое количество этих фокусов связано с раздачей всевозможных вещиц? Чего он только не раздает на каждом представлении – печенье, конфеты, ленты, веера. В то же время мы знаем, что он был скуповат. Что скрывалось за всей этой щедростью? Уж поверьте мне – он и в самом деле что-то скрывал. Вся его книга – это настоящий подвиг отбеливания, сокрытия. Проанализируйте эти фокусы, и вы получите подтекст его автобиографии, которая представляется такой восхитительно льстивой и уютной… А именно это нам и нужно для нашего фильма. Подтекст. Реальность, которая, как подземная река, несет свой поток под поверхностью; обогащающий (хотя и не обязательно назидательный) фон того, что мы видим. Где нам взять этот фон? Не у Робера-Гудена. Слишком это трудное дело; а возможно, когда мы его там найдем, окажется, что он не стоил затраченного на него труда. Нет. Этот фон должен возникнуть из сотрудничества двух великих художников: гениального режиссера Линда и гениального актера Айзенгрима. И вы должны найти его внутри себя.
– Но именно это я и делаю каждый раз.
– Конечно. Но это должен сделать и Айзенгрим. А теперь скажите мне, сэр, ведь не всегда же вы были величайшим в мире фокусником. Где-то вы научились этому искусству. Если бы мы попросили вас… пригласили вас… умоляли бы вас сделать ваш собственный жизненный опыт подтекстом для этого фильма о человеке, который, безусловно, был личностью не столь масштабной, как вы, но имел огромную и долгую славу в своей узкой области, то каким бы был этот подтекст?
Я был удивлен, увидев, что Айзенгрим вроде бы вполне серьезно размышляет над этим вопросом. Он никогда ничего не рассказывал о своей прошлой жизни или о своих самых сокровенных мыслях, и мне было известно о нем хоть что-то лишь потому, что я знал его с раннего детства – за вычетом тех огромных временных промежутков, когда я терял его из вида. Хитроумными способами и наиковарнейшими ловушками, какие только мог изобрести, я выуживал из него сведения о его жизни, но он оказался для меня слишком твердым орешком. Но сейчас он запутался в сетях лести, раскинутых этим умным англичанином Инджестри, и, казалось, вот-вот начнет выдавать свои тайны. Ну что ж, по крайней мере, я буду присутствовать, когда и если он заговорит. Поразмыслив немного, он заговорил:
– Прежде всего, я бы сказал, что моим первым наставником был человек, сидящий вон на том стуле перед вами: Данстан Рамзи. Господь свидетель, он наихудший из фокусников, каких видел этот мир, но именно Рамзи познакомил меня с этим искусством, а по случайному совпадению у него был учебник под названием «Секреты сценических фокусов», написанный тем самым человеком, о котором мы говорим и которому хотим воздать должное, если только ваши слова искренни, мистер Инджестри.
Это вызвало, как и рассчитывал Айзенгрим, небольшую сенсацию. Инджестри, раскрыв раковину, немного помедлил, а потом вонзил нож в устрицу.
– Замечательно! Трудно себе представить Рамзи в роли фокусника. Но наверно, был и кто-то еще. Если Рамзи ваш первый учитель, то кто был вторым?
14