И тем не менее оно было передо мной — в самом неожиданном месте, и, обнаружив его, я поступила к нему в ученичество. Я в буквальном смысле умоляла господина Брюки-стрелочкой научить меня тому, что знает он, и даже с моими гигантскими руками я смогла приобрести кой-какие навыки, потому что у меня был великий наставник. А великий наставник — это очень часто требовательный, вспыльчивый и нетерпеливый наставник, поскольку, что бы ни говорили мои великие соотечественники Песталоцци и Фробель[201] о системе образования для простых людей, великому нельзя научить методами бланманже. Чему же такому великому я научилась? Разбирать и собирать часовые механизмы? Нет. Любое великое ремесло тяготеет к философским категориям, и я от понимания законов механики двигалась к волшебному мировосприятию.
Конечно, для этого требовалось время. Мой дед был доволен — ведь у него на глазах его неуправляемая страхолюдная внучка потихоньку втянулась в ремонт того, что сама же и уничтожила. Еще он видел, что улучшилось мое физическое состояние, так как я прекратила изводить себя самоубийственными мыслями о болезни; прежде я по-обезьяньи горбилась и, как сразу же отметил Магнус, сильно утрировала те трудности с речью, что у меня были, — пусть будет хуже и мне, и всему миру. Магнус помогал мне справиться с этим. По сути, он учил меня говорить заново, не желая слушать мое неразборчивое бормотание, и дал мне ряд точных и неукоснительных инструкций по искусству речи, перенятых у леди Тресайз. И я училась. Вопрос стоял так: или я учусь говорить правильно, или убираюсь из мастерской. А я хотела остаться.
Конечно же, мы были странноватой парой. Я была осведомлена о волшебном мировосприятии и признавала его в моем учителе. Он об этом не знал ничего, так как даже не догадывался, что мир можно воспринимать иначе. Это настолько отвечало его образу жизни, настолько впиталось в его плоть и кровь, что он и не представлял себе, как это кто-то может думать (нет, не думать — чувствовать) иначе. Я бы ни за что не взялась это ему объяснять, так как боялась повредить его природе. Он принадлежал к тем людям, которым не нужны какие-то там объяснения или теории. Выражаясь простым языком, у него вовсе не было мозгов, как нет и по сей день. Но какое это имеет значение? Мозги для него есть у меня.
Странно ли, что, будучи его ученицей, я в него влюбилась? Я была молодой и здоровой, и, невзирая на мое уродство, желания одолевали и меня. Может быть, эти желания становились тем сильнее, чем меньше шансов было их удовлетворить. Что я должна была сделать, чтобы он меня полюбил? Я начала с того же, что и все начинающие влюбленные, — с безумной идеи: если я буду любить его сильно, он непременно мне ответит. Ну не сможет же он пройти мимо моего самозабвенного чувства. Как бы не так! Он и бровью не повел. Я работала, как рабыня, но именно этого он и ждал от меня. Я оказывала ему знаки внимания, делала ему маленькие подарки, пыталась быть обаятельной. Поверьте, это было нелегко. Он не то чтобы демонстрировал неприязнь ко мне. Ведь в конечном счете родом он был из балагана и привык к гротеску. Он просто не считал меня женщиной.
По крайней мере, так я понимала происходящее и чувствовала себя бесконечно несчастной. Наконец как-то раз, когда он нетерпеливо и грубо заговорил со мной, я разрыдалась. Наверно, выглядела я ужасно, а он только стал еще грубее. И тогда я схватила его за грудки и потребовала, чтобы он относился ко мне как к человеческому существу, а не как к удобному помощнику, и вывалила ему, что влюблена в него. Я совершала все глупости, свойственные юности: сказала ему, что знаю — он меня никогда не полюбит, потому что я уродина, но я хочу от него хоть какого-то человеческого чувства.
201