А разбудила его общая, привычная с раннего детства команда.
— Подъём! — орал надзиратель, хлопая по решёткам дубинкой так, что металлический гул перекрывал его крик. — Старшие, сдать одеяла, камеры к поверке!
Толкотня у параши и раковины, встряхиваются, складываются и сдаются по счёту одеяла, многие со сна путают пятёрки, и Слон наводит порядок пинками и подзатыльниками, и в строю стоят, зевая и жмурясь, будто досыпая. Снова обыск камеры, личный обыск, лязгнув, задвигается дверь.
— Ну и как? — смеётся Седой. — Какие сны видел?
— Разные, — в тон отвечает он.
— А дёргался чего? — бурчит Зима.
— Война снилась, — вздохнул Гаор.
— А чо? — спросил Чалый, — страшно тама?
— Страшно, — честно ответил Гаор.
Здесь, он это не так понимал, как чувствовал, молодецкое ухарство ни к чему, вернее, оно не в этом. Он сел на нары и стал растирать, массировать ступни и пальцы ног, как его научили тогда в госпитале. Вчера сильно замёрзли, болят, надо разогреть.
Издалека донеслось повизгивание колёсиков.
— Во! — обрадовался Гиря. — Жрачку везут.
— Ты слушай, откуда, ща накормят тебя, не отплюёшься! — фыркнул Чалый.
Да, скрип приближался с другой стороны. Гаор поднял голову и увидел, как мимо их камеры прошёл надзиратель, а за ним двое рабов проволокли тележку с трупом. Ошибиться он не мог: навидался. Парень с тёмным ёжиком в заляпанной кровью рубашке и рваных штанах был мёртв. Камера проводила тележку заинтересованными, но не сочувственными взглядами. Гаор посмотрел на Седого.
— Да, — кивнул тот в ответ на не прозвучавший вопрос. — Забили ночью.
— Блатяги, — пренебрежительно изобразил плевок Чалый. — Рвань голозадая. Лягвы.
Лягва? Ещё одно ругательство? И Гаор не выдержал.
— А это что?
— Лягва-то? — переспросил Чалый и заржал. — Ты лягушек видел?
— Видел, — насторожённо кивнул Гаор, уже жалея о вопросе и подозревая, что стал объектом розыгрыша.
— Они какие?
— Зелёные.
— А ещё?
Гаор пожал плечами.
— Бывают коричневые, в крапинку.
— А ещё?
Остальные слушали, не вмешиваясь, фыркая сдерживаемым смехом.
— Мокрые.
— А ещё?
— Холодные.
— А ещё?
— Пучеглазые.
— А ещё?
— Ну, противные.
— А ещё?
Гаор пожал плечами и честно признался.
— Не знаю.
— Гладкие они! — заржал Чалый, — понял теперь? И холодные, и мокрые, и противные. Одно им слово — лягвы!
И вокруг все заржали так же радостно и весело.
Гаор медленно кивнул. Да, теперь он понял. То, что было предметом гордости: гладкость кожи, чтоб ни волоска на теле, чтоб волосы на голове не длиннее ногтя, а ещё лучше наголо, бритьё дважды в день, даже на фронте, здесь это… Всё правильно. Тогда, когда их пятёрку вывезли из Чёрного Ущелья на смену, первое, что услышали:
— В душ марш. Как дикари обросли! Волосатики!
И они не обиделись, сами мечтали об этом больше, чем о еде. И в душе брились сначала, потом мылись и снова брились, снимая всё до волоска, и предстали перед начальством ещё в прокопчённом мятом, кое-как заштопанном обмундировании, но гладкие, как и положено… чистокровным. А здесь значит… похоже, ему даже повезло, что волосы и щетина, похоже, чистокровных здесь крепко не любят. А как же Седой?
Он посмотрел на Седого, и тот улыбнулся ему.
— Привыкай. А! Вот и везут всё-таки.
Тележка была, похоже, та же самая, но Гаор об этом не думал, стоя в очереди за пайком. Как и вчера вечером кружка с питьём и четвёртка хлеба и ещё кружок в палец толщиной чего-то напоминающего ливерную колбасу. Подражая Седому, он надорвал хлеб, выгреб и съел мякиш, засунул кружок в получившийся карман, размял, чтобы размазалось, и уже тогда съел., управившись как раз к приходу надзирателя за кружками. Паёк был, конечно, мал, но даже получше, чем на гауптвахте или в училищном карцере.