Это уже кое-как увязывается. Если бы не одна мелочь: прощальная записка самоубийцы. “Прошу никого не винить”. И ошибки здесь быть не может — это почерк Сельчика. На большом листе бумаги вполне ясные буквы. Автор детективной повести облегчил бы себе дело, написав, что Сельчика, например, загипнотизировали. Ольшак не может себе этого позволить. У Керча и Стефаняка это не пройдет. Конечно, Сельчика можно было усыпить, тогда выбросить его на улицу не составляло бы труда, а обнаружить незначительную долю снотворного через несколько часов почти невозможно. Впрочем, опять эта записка. Выходит, что Сельчик написал ее, выпил снотворное и ждал, пока его кто-нибудь выбросит из окна? Чепуха!
Пожилая женщина напротив не выдержала и начала перелистывать последние страницы книги, чтобы узнать имя преступника. Ольшак многое бы дал за такую же возможность. Но последний раздел детектива, в котором он участвует, еще не написан. В архивах полиции многих стран лежат тонны никому не нужных дел. Дел, не раскрытых до конца. Иногда объяснение приходит само собой, много лет спустя, другие навсегда остаются загадкой. Может, и то дело, что ведет сейчас Ольшак, станет одним из таких?
Попробуем подойти к ним с другой стороны. Клоуны. Кто-то, очевидно, по роду своей службы, например, работая в ГТИ, получил материалы, обличающие многих торговцев и директоров магазинов. По крайней мере, сорока девяти из них. Но ведь список, найденный в квартире Махулевича, может быть неполным. Пытались же шантажировать ювелира Броката, которого в списке не было. Шантажист установил месячную дань, а клоуны были своего рода распиской. Клоуны и список свидетельствуют против Махулевича, но мог ли этот плейбой, гоняющийся за юбками и коллекционирующий пластинки битлзов, иметь материалы, оглашение которых представляло в невыгодном свете частных торговцев и директоров государственных магазинов? Список был напечатан на машинке, в комнате ревизоров ГТИ. След достаточно выразительный, значит, кто-то из них: Сельчик или Ровак. Любой из них знал довольно много, по крайней мере, мог знать такое, что приводило бы торговцев в трепет. Неужели неподкупный Сельчик начал что-то подозревать? Откуда у него клоун? А Ровак? Говорит, что хотел бы иметь большие деньги, а может, он уже имеет их? Почти пятьдесят коммерсантов, по полторы тысячи злотых с каждого, — это около семидесяти пяти тысяч ежемесячно, около миллиона в год. Как долго это продолжалось? Спавач платил три с половиной года, а другие? Нужно проверить.
Ровак действовал в подполье, у него была группа преданных людей. Может, он хотел повторить эксперимент, действовать на этот раз на свой страх и риск? Козловский мог быть одним из подручных. Его непонятный страх, неубедительное объяснение случая на вокзале и одновременно признание в краже со взломом, о которой милиция даже не подозревала, неужели все это только для того, чтобы укрыться в тюрьме? Чего он боится? И Ровак был тогда на вокзале. Кому Козловский отдал ключи? И снова круг замыкается на Бабуле и швейцарских часах, которые ему было жаль выбрасывать с девятого этажа. Но все это не объясняет записки, которую Сельчик написал перед смертью.
Очевидно, инспектор задремал, так как вдруг увидел направленное на него дуло автомата склонившегося Ровака и услышал его шепот:
— Я недолюбливаю типов с чересчур чистыми руками. Недолюбливаю, понимаешь?
Прошло несколько секунд, прежде чем Ольшак понял, что это не Ровак, а проводник, который трясет его за плечо.
— Ну и крепко же вы спите, — сказал проводник с завистью. — Уже подъезжаем к Варшаве.
У вокзала, как он и просил в телефонограмме в Главное управление, его ожидала милицейская “варшава”. Упитанного человека средних лет с головой лысой, как яйцо, Ольшак знал. Они неоднократно сталкивались по работе.
— Привет, старик! — сказал капитан Беджицкий. — Я решил, может, на что-нибудь тебе пригожусь. Хочешь пощупать француза?
Беджицкий долгое время жил во Франции, его помощь могла оказаться неоценимой, ибо Ольшак до сих пор не имел времени даже подумать, что его знания французского языка исчерпываются несколькими словами, которые он произносил с ужасным акцентом.
— Благодарю, — Ольшак крепко пожал руку Беджицкого.
— Что же он у вас натворил? — спросил капитан. — Здесь он держится необычайно деликатно. Почти не выходит из гостиницы. Мы на всякий случай за ним незаметно наблюдали. Не знаем, зачем он тебе понадобился. Да, чуть не забыл! Прислали какие-то новые факты, установленные уже после твоего отъезда. Поезжай в “Европейскую”, — обратился он к шоферу, одновременно протягивая Ольшаку свернутую телетайпную ленту.
Там значилось: “Француз появился в “Центральной” около 21.30, оставил чемодан и вышел. Возвратился спустя полтора часа, портье проводил его наверх. В полночь француз позвонил администратору с просьбой прислать доктора, ибо почувствовал себя плохо. Вызвали “скорую помощь”, которая прибыла в 0.22, что проверено по регистрационной книге. “Скорая” пробыла у француза до 1.30. Врач определил у него почечные колики, сделал успокаивающий укол. В 9.00 француз заказал завтрак в номер и сразу после этого покинул гостиницу. Бабуля у нас, но с часами что-то крутит. Утверждает, что нашел их в трамвае за два дня до случая на Солдатской. Козловский пришел в себя в тюремной больнице, но доктор запретил с ним разговаривать. Машину высылаю к утреннему экспрессу. В случае перемен прошу уведомить. Поручик Кулич”.
Деловой парень этот Кулич, времени зря не терял. Ольшак знает, сколько работы требует установление нескольких фактов, которые умещаются на полутора метрах телетайпной ленты. А Куличу хватает собственных неслужебных хлопот. Хотя бы эти близнецы, которые ожидают поручика дома.
Шофер с шиком затормозил у подъезда гостиницы.
— Вот и приехали. Пошли, браток, сейчас проверим, не забыл ли я французский.
Беджицкий повел Ольшака в мраморный холл отеля, обменялся несколькими словами с молодым человеком в замшевой куртке, с трубкой в зубах, склонившимся над “Нью-Йорк таймс”, и вернулся к Ольшаку.
— Все в порядке, наш клиент у себя.
13
Ольшак проснулся с ужасной головной болью. За окном начинало светать. Он посмотрел на часы — через полчаса будет дома. Инспектор выбрался из неудобной постели. Он не любил спальных вагонов, но вчера выхода не было: с утра его ждала напряженнейшая работа. Ольшак был сильно измучен поездкой в Варшаву, добил его ужин у Беджицких. Капитан, узнав, что до отхода поезда Ольшака еще четыре часа, затащил его к себе. Ужин был обильный, не обошлось без пары рюмок домашней смородиновой наливки. В результате Ольшак снова чуть было не опоздал на поезд, но зато уснул сразу и всю ночь проспал, чего ему никогда в спальном вагоне не удавалось. Инспектор быстро оделся, чтобы успеть выпить кофе у проводника. На вокзале, как и было договорено, его ждала машина из управления.
Домой он вошел на цыпочках, но осторожность оказалась ненужной, так как Гражина уже не спала, а сон Янека не прервала бы даже артиллерийская канонада. Ольшак чмокнул жену в щеку, погладил по волосам, выпил приготовленный кофе, принял душ, отметив, что колонка исправлена (вероятно, вчера жене удалось поймать слесаря), и только после этого проснулся по-настоящему.
Бреясь перед зеркалом, он вспомнил вчерашний разговор в тридцать седьмом номере варшавской гостиницы “Европейская”.
Француз был небольшого роста, почти как Сельчик, с гладко прилизанными волосами и тонкими усиками. Собственно, слово “француз” в данном случае не очень подходило. Капитан Беджицкий оказался ненужным, так как мосье Жан Ромбе родился в Сталевой Воле и звался Яном Ромбеком, пока еще ребенком не попал с родителями во Францию. Говорил он по-польски довольно прилично, только иногда вставлял французские слова. “Ни то ни се, — сказал потом капитан Беджицкий. — Польский почти уже забыл, а французскому еще толком не научился. Такая уж у них судьба, братец, — добавил он. — Дети эмигрантов”.