Да, так и было задумано. Ларин сознательно шел на риск, на тонкое балансирование на самой грани дозволенного. Он знал, что сбить накал реактора, а потом и “заморозить” его можно только максимальным ускорением рабочего тела. Надо было жать на ходовую педаль, жать до потери сознания в самом буквальном смысле этого слова. Но в самый последний, критический момент надо было остановиться! Стоило пропустить это мгновение, стоило чуть затянуть перегрузку, как темнота в глазах могла перейти и полную потерю сознания, а в такой обстановке это было равносильно катастрофе. Такая балансировка на самой грани допустимой перегрузки была смертельно опасной, требовала абсолютного самообладания и уверенности в себе, но только она одна и повышала существенно вероятность успеха в этом бою.
Ларин сделал не менее десятка попыток, когда, вынырнув из темноты мгновенного небытия, заметил на приборной доске уже не желтую, а зеленую контрольную лампу. Он-таки сбил накал реактора!
Ларин прокричал “ура”, и в тот же самый момент до его слуха донесся подчеркнуто спокойный, требовательный голос руководителя испытаний:
— Ларин, я “Спутник”. Катапультируйтесь.
Все, резервное время кончилось, надо выходить из боя. И это в тот самый момент, когда удалось сбить накал! Лучше бы тогда и не начинать, легче было бы бросить корабль. Ведь Ларин уверен — еще немного, и реактор “замерзнет”. А так — все напрасно: термоядерная реакция не потухла, плазма продолжает нагнетаться, и стоит дать реактору небольшую передышку, как он снова выйдет на закритический режим.
А что, если попробовать еще раз?
— Ларин, срочно катапультируйтесь!
Один-единственный, последний раз?
— Ларин! Немедленно катапультируйтесь!
Нет, преступно не использовать последний шанс! Ларин щелчком выключил радиостанцию — ведь просил не мешать — и снова энергично выжал ходовую педаль. Когда потемнело в глазах, он не отпустил ее, как это делал в прошлых попытках, а прижал еще чуточку. Ту самую чуточку, которой, может быть, и не хватало все это время. Он ведь знал, что реактор вот-вот “замерзнет”.
Очнулся он не сразу, а словно просыпаясь после глубокого сна. Очнулся и некоторое время недоуменно смотрел на приборную доску. Потом разом вспомнил все, и сердце у него екнуло — значит, все-таки не удержался на тонкой грани дозволенного. Глаза его привычно обежали контрольные приборы и остановились на ярком красном огне. Это был злой, угрожающий сигнал. Глядя на него, Ларин понял, что проиграл бой. Проиграл в самый последний момент, когда победа была рядом, рукой подать. Проиграл бездарно — перестарался. Пока он был без сознания-, реактор успел выйти на закритический режим. Взрыв реактора мог произойти буквально каждый миг, катапультироваться бессмысленно.
Странно, но Ларин не испугался. Он был слишком измотан, чувства его притупились так, словно по ним прошлись грубым рашпилем. Глаза заливал пот, от перегрузок ныли кости, голова была тяжелой, как после бессонной ночи. Что взрыв? Это не страшно. Он ничего не успеет почувствовать. Просто исчезнет. В тысячные доли секунды температура подскочит до нескольких сот миллионов градусов. Все испарится — реактор, рейдер и он, Ларин. Все превратится в первозданные атомы. Ларин закрыл глаза и обессиленно откинулся на спинку кресла.
И вдруг теперь, когда борьба была уже завершена, когда Ларину ничего больше не оставалось, как сидеть и ждать неизбежного, страх смерти внезапно и властно затопил каждую клеточку его большого, живого тела. Он не хотел умирать! Это было жестоко и несправедливо! Стискивая челюсти до боли в зубах, Ларин из последних сил сдерживал ужас перед небытием. “Скорее же, скорее!” — торопил он и молил ядерный взрыв. Но взрыва все не было.
Тогда он открыл глаза и как в тумане увидел перед собой приборную доску. Пот залил глаза и мешал видеть. Ларин тряхнул головой и почувствовал, как бешено, мощными толчками забилось сердце. Контрольная лампа реактора не горела. Не горела совсем! Реактор “замерз”! Красный сигнал горел на щитке командной радиостанции. Он горел потому, что его звал, умолял ответить и никак не мог дозваться старт-спутник. Только измотав себя перегрузками, Ларин мог попасть в такой просак!
Ларин потянулся к выключателю радиостанции, но рука не послушалась. Она была чужой, незнакомой. Она крупно дрожала, и Ларин ничего не мог поделать с этими странными, не своими движениями. Нахмурив брови, он с трудом подчинил себе руку и дотянулся до выключателя.
— Ларин! Немедленно катапультируйтесь! — кричал руководитель испытаний.
Прямо ладонью Ларин вытер лицо и, откинувшись на спинку кресла, передохнул. Потом нажал кнопку внешней связи.
— “Спутник”, я “Вихрь”, — начал Ларин и замолчал, удивляясь тому, каким огромным и неповоротливым стал у него язык.
— “Спутник”, я “Вихрь”, — повторил Ларин, старательно выговаривая каждое слово, — реактор заморожен. Хода не имею. Прошу буксир.
После мгновения изумленной тишины космос взорвался пестрым хором голосов и криков. Говорили и кричали разом и руководитель испытаний, и его дублер, и спасательный бот, и главная радиостанция старт-спутника, и даже контрольная радиостанция самой Земли.
— Ура!..
— Молодчина, Андрей!
— Победа!
— Слава Ларину!
А потом глухо прозвучал чей-то слабый, сдавленный голос, и наступила оглушающая тишина. Только слабый шорох космических помех, шепот далеких звезд нарушали ее. И в этой тишине все тот же слабый голос с трудом проговорил:
— Ан… Андрей Николаевич!
Ларин узнал голос Шегеля.
И устало улыбнулся.
Виталий Мелентьев
ШУМИТ ТИШИНА
Ночной разговор начался с моего утверждения, что Азовское море — самое земное из всех. Соединенное бесчисленными проливами с океаном, оно глубоко врезается в толщу Европейского континента.
Иные даже утверждают, что оно как бы не море, а скорее озеро — вода в нем малосоленая, в нем нет приливов и отливов, нет и коренных морских обитателей.
И все-таки оно море!
От его серой ласковой воды пахнет йодистым простором и свежестью, звезды над ним яркие и четкие. Под шум азовских волн на человека накатывает необычное созерцательное состояние, когда мысли и образы рождаются словно бы не в мозгу, а где-то внутри тела. Мнятся невиданные, угадываемые создания, сердце распирает тоска о неизведанном, или, точнее, изведанном, но забытом. Словно возвращается время детства и ранней юности, когда запросто летал или плавал в выдуманном — родня и ровня всему неясному, что было вокруг.
Вокруг Азовского моря — безбрежные, как океан, теплые и ласковые степи. Так, вероятно, выглядел берег той обетованной земли, на которую вышли рыбообразные предки. Ведь не могли они, безногие, бескрылые, выползти на скалы, на каменную осыпь — колючую и обжигающую днем, замораживающую ночью.
Азовское море, как ни одно другое, прогревается ровно на всю глубину и поэтому несет в себе густой, парной не столько запах, сколько дух водных равнин. И этот парной дух, причудливо сплетаясь с горьковатым, пряным, как привкус морской воды, запахом степных пространств, тоже, вероятно, манил наших предков. Развиваясь в определенной среде, они должны были выползать только на такие вот берега, и запахом и теплом своим похожие на привычное для них дно.
Может быть, поэтому с особой силой на Азовском море накатывает на человека древнее и властное, едва ли объяснимое словами чувство, которое мы условно называем чувством единения с природой. Впрочем, сейчас вот говорят о клеточной памяти человека, и многое из того, что каждый переживал на морском берегу, становится как-то обыденно просто и в то же время грандиозно сложно.
Может быть, в самом деле память клеток влияет на психический мир человека. Ведь всякий знает, что никто не лечит неврастеников с такой мудрой и бережной простотой, как лунные вечера на берегу моря, как мерцание звезд над его маслянисто-черной гладью, как его штормы и истомные штили. Недаром бывает, что человек, никогда не видевший море, так тянется к нему. И нет ничего удивительного в предсказании писателя Ефремова о том, что будущим межзвездным путешественникам эта память клеток будет мешать больше, чем трудности на героическом пути познания нового.