Античность началась с диалога (Сократ), а завершилась монологами (например, стоики). Возрождение началось с монолога (Петрарка), а завершилось диалогами (кружок Медичи, «разговор» Микеланджело с камнем).
Разумеется, далеко не все из написанного выше бесспорно. Бывает, что и с самим собой человек иногда не может договориться, ведя нескончаемый диалог с собственной совестью, душой. Но даже не это существенно. Можно допустить версию, что Возрождение началось не с монолога Петрарки, а с диалога Франциска Ассизского. Это был один из величайших диалогов между человеком и миром. Между человеком, который увидел мир по-новому, и миром, который доверчиво раскрылся этому простодушно-детскому и в то же время художнически — зоркому любопытству очнувшейся после долгого сна души.
Но бесспорно одно: незавершенность Ренессанса можно объяснить размахом и величием замыслов, которые были настолько грандиозны, что осуществление их было тогда (наверное, и теперь) выше человеческих сил.
Леонардо надо понимать как феномен культуры, может быть, как культуру в культуре, может быть, как эпоху в эпохе.
Леонардо, рисуя, не только запечатлевал подробности мира, но и познавал мир. Для него рисунки были универсальной формой познания.
Можно читать и перечитывать научные трактаты и философские тома, можно их писать.
Леонардо рисует.
Для него рисунок — это мысль. Для него рисунок — ключ к тайне, путь к истине. Бэкон когда-то говорил, что в царство истины войдут те, кто обладает невинностью и непосредственностью гения. Леонардо рисует с этой невинностью и с этой непосредственностью. Если философия начинается с удивления, то в любом из рисунков Леонардо живет философ. Но удивление лишь начало начал, и, как подлинный философ (недаром, напомню, Франциск I называл Леонардо величайшим из мыслителей), Леонардо идет дальше. Я чуть было не написал: он анатомирует подробности, мимолетности, черты действительности. Но пожалуй, это больше, чем анатомия, хотя карандаш в руке Леонардо и напоминает скальпель. Это больше, чем анатомия, потому что рисует гениальный художник. Рисуя, он не только анализирует, расчленяет, рассекает, но и творит — творит сущее в его сокровенной сущности. Его рисунки можно назвать универсальными не только потому, что в мастерстве, с которым они выполнены, явственно виден и художник, и ученый. Их можно назвать универсальными в более глубоком смысле. Что бы ни рисовал Леонардо, он осмысливает и обобщает, он создает точные модели именно этой черты мира, и в то же время он создает образ всего мира.
Можно по-разному любить жизнь. Чистая и пламенная любовь Франциска Ассизского и «холодная», зоркая любовь Леонардо — явления одного порядка. Их объединяет общая истина: чем больше узнаешь мир, тем больше его любишь.
Для Франциска Ассизского все было родственно в мире. От огня до волка.
И для Леонардо в мире родственно все. От дождя до коршуна, от голубятни до дерева странной формы, от человеческого лица до льва, съедающего ягненка.
И это все, может быть — может быть! — имеет отношение к «Джоконде», ее «жестокости» и беззащитности. Она жестока, потому что для нее в мире почти не осталось тайн, она беззащитна, потому что любит даже этот, почти лишенный тайн мир, она любит его странной любовью самого Леонардо, а в любви, даже странной, в любви любой беззащитность неизбежна.
Когда Леонардо говорит об анатомии и физиологии, он никогда не является только анатомом или только физиологом. Он в первую очередь художник, и это наполняет его неуемное любопытство поиском не только истины, но и красоты.
Он, может быть, первый в истории искусства увидел красоту там, где до него ее не находили: в ткацком станке, в очертаниях землечерпалки, в форме человеческого сердца или легких, в переплетении сухожилий и мускулов, в лицах, обезображенных яростью.
Это необычная красота, далекая от классических античных идеалов. Это та красота некрасивого, о которой через века мучительно размышлял Роден, решая, что в мире ничего некрасивого нет. Перефразировав Гегеля, Леонардо, а потом и Роден могли утверждать: все действительное красиво, все красивое действительно.
(Гегель, как известно писал: «Все действительное разумно, все разумное действительно».)
Но эту открытую ими истину не нужно понимать поверхностно и формально, как и истину Гегеля, которую чересчур догматические его последователи пытались поставить на службу всему неразумному, даже мрачному, но, увы, существующему.