Выбрать главу

В монастыре специально учили, какие надо слова говорить и как их говорить, чтобы подали, да так, что и последнее отдавали. А тут — какие-то неучи и отказали.

— Монах, вали прочь, светает скоро уж на дворе, закрываемся мы. Нет для тебя тут ничего, — мужик устало отвернулся и скрылся за дверью.

Отец Иезекиль просил, канючил, умолял. Завсегдатаи равнодушно отвернулись и продолжили свои дела. Вот уж местный служка пошел задувать лампы. Выдержка изменила отцу Иезекилю, хотя и знал он, что если достаточно долгое время так стоять и подвывать — все равно кто-нибудь да смилуется, хоть кость подаст, хотя бы чтобы замолк он, а тут — глядишь, перед носом и двери закроют скоро. Вздохнул монах, достал свою суму из складок необъятной походной рясы, подошел снова к стойке:

— Голубушка, что у вас там, на кухне готовое есть, неси все, сил нет. Упаду у вас тут замертво, а вы меня потом на фарш для пирогов пустите? — пытался неуклюже пошутить монах и подмигнул.

До той поры равнодушная ко всему подавальщица встрепенулась, стукнула в дверь кухонную с криком:

— Эй, кухня, тащите все, тут их господин пастырь надумали покушать да расплачивается, как все честные люди.

Отец Иезекиль покраснел от удовольствия, пытался было возразить, но его к честному люду причислили, вот и промолчал, а потом случилась самая долгожданная за последнее время вещь. То, чего он хотел больше всего: в этот миг открылись, скрипя петлями, захватанные кухонные двери и оттуда на пустой стол понесли еду: пироги, мясо, рыбу, овощи какие-то, каравай хлеба, корчагу пива, бутыль с вином и еще что-то, тащили и ставили на добела выскобленную столешницу. У святого отца подкосились ноги, и он плюхнулся на стоящую скамью, ряса вздулась вокруг него, как пузырь, и опала, словно тоже в ожидании пищи.

Закрытие «Приюта» было отложено, оставшиеся непогашенными лампы, чадя, освещали своим неверным светом то, что попадало в их круг. Монах засучил рукава и сел за стол. Он ел-ел-ел-ел. Казалось, что никогда не насытится. Еще только едва пережевал только что откушенный кусок того самого кабанчика, уже берет рыбу, толкает в глотку ломоть хлеба, да макает его в густую подливу, что в толстостенной глиняной чашке, жует, чавкает, смачно прихлебывает все напитки, которые подливает сразу сделавшаяся участливой подавальщица. И вот уже знает монах, что ее Мария зовут, дочь Толяна, что из свободнокровых они с отцом. А она сидит и слушает монаха, подперев ручкой пухлую щечку, и светло-русый локон выбился из — под застиранного платка, и почему-то нравится он монаху. Обильная еда и питье сделали свое дело — пастырь заговорил и к ужасу своему понял, что остановиться не может. Он говорил и ел, пил и снова говорил. Разглагольствовал на все темы, что только приходили ему в голову. Пытался сконцентрироваться на тлеющем в очаге огне, да не получилось, плюнул и снова сел перекусить. Все вокруг стали милейшими людьми, он уже попел за одним столом, поспорил до хрипоты о великом предсказании за другим. Утомился преизрядно, набитое пузо радостно ворчало, переваривая все, что в него попадало. И тут увидел, что уже почти рассвело, а ноги не двигаются. Понемногу начало пустеть и в зале. Кто свалился под стол и уже давно сладко похрапывал, кто, пошатываясь, побрел прочь, укладываясь на лавках — кто на кулак, кто на снятую шапку. Отец же Иезекиль упасть и уснуть тут же не мог, так осквернить свой сан, что подумают!!! Пастырь, покачиваясь, держа в одной руке полупустой бутыль, в другой — надкушенную индюшачью ногу, решил поинтересоваться:

— Хозяюшка, а вот если человече какой устанет вот тут у вас с дороги, вы куда его деваете? — смачно икнул и рухнул локтями на стойку.

— Да вон, на сеновале, пойди и поспи, святой отец.

Монах повернул голову в указанном направлении, и, не разворачивая ее, чтобы не сбиться с курса, волоча отяжелевшее брюхо, стараясь вовремя переставлять ноги, чтобы все-таки не упасть прямо тут посреди зала, быстро-быстро потопал в сарай.

Там добрел лишь до самой близкой к двери охапки сена и рухнул, блаженно обняв бутыль и положив индейку под голову. Мария, дочь Толяна пренебрежительно хмыкнула, крикнула приборщиков, и начала собирать грязные тарелки со столов.

«Приют» закрылся. Светало. А отец Иезекиль спал, похрапывая, с нижней губы на бороду стекала капельками тоненькая струйка слюны. Иногда всхрапывал, пару раз перевернулся, ни на секунду не выпуская из рук свои ценные приобретения. Во сне ему снилось, что его путь окончен, что он уже пришел в великий город, отдал суму и теперь сидит на магистратовой кухне и дружок его, повар — не чета здешним кухарям, уставляет стол всякими изысканностями и вкусностями. Напитки подает благородные и ждет, когда монах откушает и похвалит мастерство его. И так было благостно сновидение это, что монах улыбался во весь рот, показывая ни разу в жизни нечищеные полустертые в многочисленных трапезах зубы, в которых застряли остатки ночной обильной трапезы. Голуби, облюбовавшие сеновал, с изумлением поглядывали на эту ворочающуюся и издававшую неведомые звуки серую кучу внизу. Один сизо-белый голубь, спланировал вниз, походил рядом, готовый взлететь при малейшем шорохе. Ничего интересного не оказалось и постепенно даже птицы потеряли интерес к своему громко храпящему соседу. Яркий солнечный свет начал тускнеть, а потом и вовсе пошел на убыль. Темнело, наступали сумерки. День был короток. Время исчезало, стекая песчинками в часах темнобородого. В сарай вошел приютский повар, потряс монаха за плечо, чтобы разбудить того. Для чего оказалось, нужно приложить было немалые усилия.