Выбрать главу

Пастырь нерадивый сел на кочку сена, которая вместе с индюшачьей ногой служила ему подушкой:

— Что, к заутрене пора? — забормотал он спросонья, — Сейчас, сейчас, батюшка, только подрясник одену.

Повар расхохотался:

— Отец, проснись уже!

Пастырь ругнулся, пригладил остатки волос на голове, вытащил из-под себя остатки индейки, облепленные сеном и потерявшие свой аппетитный вид, но все еще съедобные. Зевнул, помахал перед открытым ртом руками, отгоняя хроновых духов.

— Вставать пора, да? Надо подкрепиться, да, благословясь, двинуться в путь мой.

Повар усмехнулся:

— Ну и горазд же ты кушать, отче. Слышал я, что монахи прожорливы, но ты — великий едок, тебе в подметки даже и драконы не годятся.

При этих словах в животе что-то ворохнулось и недовольно заурчало.

— Превратно ты так обо мне по одной трапезе судишь, ну оголодал я с долгой дороги.

Сам посуди, какая еда в дороге, все на сухом пайке. Корочками сухими питался, да студеной водицей запивал.

— Монах, меня-то не жалости. Вон, Марии свои сказки рассказывай, она у нас жалостная. Ты у нас уже месяц живешь, отъедаешься. С бутылем не расстаешься.

Уйдешь на сеновал, продрыхнешь до заката и потом тащишь себя обратно, у тебя уже и стол постоянный есть. Ты вчера, видать, перебрал крепко, что запамятовал.

Даже если время изменилось, мы часы на поверку-то давненько уж не отдавали — все равно ты у нас долго квартируешь, все сроки прошли для твоего задания, все уши ты мне про него прожужжал — ущельские постояльцы давно знают: куда и зачем ты отправился и по чьей воле. Ты у нас припасов перевел, сколько до этого никто не едал. Так что, отец, не надо мне тут тень наводить.

Отец Иезекиль резко сел, колыхнулась в голове боль от перепитого вчерашнего.

— Что? Какой месяц? Ты с меня, однако, хочешь навар поиметь, вот и плетешь мне сам свою тень. Ты кому рассказываешь? Я сам тебе наговорить могу, — голос не слушался, срывался, то на хрип, то на писк, то вовсе бурчал басом.

Повар, при сумеречном свете выглядевший каким-то другим, веселым что ли, хмыкнул:

— Ну-ну, отче, не хочешь верить — не верь. Да видать, предупреждение тебе, что пить — есть хватит — раз память так потерялась. А навар — какой с тебя навар, ты ж расплатился сполна. Сегодня все, кончился твой кредит у нас. Пора тебе.

Монах нахмурился, молча встал, схватил свою суму, которая показалась почему-то очень легкой, а руки, взявшие ее, стали неловкими, пальцы отекли, смыкались на мешковине плохо, мешок выскальзывал. Оглядел себя, прежде лежавшая свободными складками походная ряса сидела теперь в обтяжку.

— Вы меня в рясе мыли, что ли? Она мне раньше была свободнее.

Снова хмыкнул кабатчик:

— Да спаси меня Святая Семерка, да на кой бы мы тебя мыли? Раздался ты батюшка, сладко ел да крепко пил, спал в свое удовольствие. Вот тебя и понесло вширь.

Больно нам надо, тебя мыть, ты за это и не платил.

И тут на отца Иезекиля обрушились смазанные воспоминания о многочисленных дверях «Приюта», в которые он входил. Бааа! Да это ж не много дверей было, а одна, в которую входил он неоднократно, изо дня в день. Время-то подвело его, получалось, вот так. А казна-то давно проедена получается. Брякнулся снова на кочку сена монах, вздрогнул:

— А про какое такое предупреждение ты мне сказал?

Передернуло снова монаха, вчерашний хмель выветрился. В животе вновь забурчало, хотелось справить нужду и пожрать. А в ответ — тишина, никто ничего не сказал. Покрутился монах по сараю — нет никого. Глаза выпучились, лоб взмок от непосильного умственного напряжения: