Выбрать главу

Я умышленно говорю не о различиях, а о несовпадениях, достигающих степеней несовместимости. Не о нюансах развития, а об его источниках, являющихся вместе с тем его препонами. Об органических свойствах Homo, заложенных до истории и совершающих затем движение внутри нее (хотя и не полностью ею принимаемых и поглощаемых). Их, эти свойства, нельзя вычистить метлою чистого разума, как и выжечь напалмом. Но и капитуляция перед ними жизнеопасна.

Выход - работа с несовпадениями и работа посредством их. Выход - зоркость по отношению к ПОРОГУ НЕСОВМЕСТИМОСТИ: не превысить бы. XX век близко к этому подошел, сдается, что ближе нельзя. Он раздразнил несовпадения, утюжа способы человеческой жизнедеятельности, выглаживая их движением денег и технологий, моды и юридических норм. Он сочленил напрямую высшие постижения ума с тотальностью средств человекоуничтожения (не символично ли, что у старта космической эры мы видим две фигуры - конструктора нацистских Фау и вчерашнего узника ГУЛага?). Но, вероятно, дальше всего продвинулся этот век в раскрепощении человека от власти традиции и - одновременно - в заговоре против человеческой суверенности, исключающей однозначие в любой его форме.

Самое могущественное и самое двусмысленное столетие преуспело в том, чтобы сделать прошлое все менее обременительным, но и все менее показанным и нужным человеку, и тем самым вплотную подвело его к коллизии одиночества в рамках нарастающей планетарной тесноты.

4.

Возможно, только теряя, мы способны познать ценность утрачиваемого. В нашем случае это относится, в частности и в особенности, к судьбе утопии.

Теперь говорить о ней не то, чтобы даже в положительном смысле, но хотя бы в воспоминательно-нейтральном, едва ли не дурной тон. Оно и понятно. Ведь чем ближе к нашим дням, тем утилитарнее и инструментальнее становятся грезы равенства, тем неукротимее тяга их к расправе, к одноактному лобовому действию. Николай Бердяев имел достаточно оснований назвать XX век столетием осуществимой утопии, но я позволю себе заметить, что это все-таки не бесспорно, даже когда речь пойдет только о России.

Не бесспорно в качестве отрицательной оценки. Ибо утопия все-таки не только иллюзия, обессиливающая человека, но и порыв его - превзойти самого себя, какой в своей стартовой фазе делает человека сильнее, выбороспособнее; и тогда возникает коллизия употребления этой вновь открывшейся силы. Утопический ли человек сам распорядится собою, либо его употребит власть. Та самая утопическая власть (постоктябрьская в нашем случае), которая, будучи движима страстью вездесущия, не может ограничить себя собою, пока не пройдет путь от контролируемого сверху внесения утопии в жизнь к опустошающему переиначиванию ее, а затем и к террористическому изничтожению. Сталин 1930-50-х - не антиутопист. Он - оборотень утопии. Но верно ли, что сама утопия стала при этом полностью и безостановочно сталинской? У меня нет возможности сейчас развернуть этот сюжет. Я могу лишь пообещать, что впоследствии вернусь к нему. Пока же замечу, что процесс, о котором речь, был асинхронен, что поощренное революцией человеческое воображение прокладывало себе относительно независимые русла, отпечатываясь в стиле и в ритме, а стало быть, и в типе творящего или просто непохожего на других человека, будь то люди с прогремевшими на весь Мир именами или неприметные в массе шукшинские маргиналы-чудики. Чем дальше, тем меньше патетики в этой многоликой осуществимой утопии и тем подспудно звучнее в ней голос утопического страдания. По самому мощному его обнаружению (Андрей Платонов) мы вправе назвать это страдание платоновским, хотя оно имело и иные ипостаси, и продления - в пределах одной шестой и за ее границами. От Урала до Анд - это ведь от Платонова до Гарсиа Маркеса, не так ли?

Результат - и разрушение утопии, и критическое наследование ей. Чему взять верх? Или о верхе здесь говорить не приходится? Скорее - о ресурсах сопротивления всеобщности упадка, понимая под последним не одно обнажающее себя вырождение, а ту самую проблему межчеловеческой несовместимости, вдвинутую вглубь нынешнего вселенского выравнивания.

Конфликт, не уступающий по своей пронзительности извечному спору жизни со смертью.

5.

Девяностые годы, вероятнее всего, будут временем окончательного избавления от эйфории Шестидесятых, а в отличие от Семидесятых-Восьмидесятых более обдуманными и вместе с тем более решительными в своем практицизме. Меньше радужных ожиданий? Не исключено. Но вряд ли удастся уйти без потерь от неслышной дуэли цели и задач.

Не обманываем ли мы сами себя, считая, что целеполагание (в собственно человеческом смысле) неотменяемо и что задачи - это всего лишь конкретизация цели? Французский социолог Реймон Арон сказал вскоре после памятных майских событий 1968 года (цитирую по памяти), что это был молодежный бунт против общества, лишенного цели: НЕ УТРАТИВШЕГО ЕЕ, СКОРЕЕ - ПРЕВЗОШЕДШЕГО. То есть мятеж, направленный на сокрушение такого общественного устройства, которое обрело в поочередно возникающих и логически связно решаемых задачах и более результативный режим бытия, и более высокую фазу развития в целом.

Что же, Арон поспешил со своим умозаключением или попал в точку? Опять вроде возврат к старой дилемме: революция либо реформа - только в кардинально изменившихся условиях. Но, кажется, здесь затронуто нечто более основательное и, главное, необратимое, исключающее революцию навсегда.

Я не сообщу ничего нового, говоря, что об это споткнулось все левое сознание (в самом широком его разбросе). Теперь ему предстоит как будто навсегда превратить себя в радикально ориентированных функционеров ЗАДАЧИ, прибегая время от времени к популистским эскападам и набирая таким образом очки в состязании за власть (вместо ЦЕЛИ - самоцель).

Похоже, что к этому дело идет. Но так ли безальтернативна современная земная жизнь? Не мнимый ли выбор - эволюция вместо революции? Не о схватке ли ЭВОЛЮЦИЙ, не о МНОЖЕСТВЕННОСТИ ли РАЗВИТИЙ идет теперь речь? Притом, что это уже не объект умозрения и не тупик, в который проницательность заводит мыслителя, как это произошло с закатным Марксом. А злоба дня, заявляющая себя прогрессией привычных освоенных бедствий, среди которых на первое место выходит несчастье недоступности современных благ, коллизия недопотребления - буквального, но еще больше - ментально окрашенного и усугубленного (помноженного, в свою очередь, как на демографический беспредел, так и на своекорыстие цивилизованных торговцев оружием, убойная сила которого уже вступила в состязание с расщепленным ядром). Ответ коллективного бессознательного - пандемия убийства, по отношению к которому оказываются призрачными все прежние деления на преступников и их жертвы.

6.

Отличие ЦЕЛИ от ЗАДАЧ все-таки не в масштабе. ЦЕЛЬ, как ни старайся, не свести к предпосылкам (подобно тому, как не вмещалась в них и революция). Ее и вывести - из корней, зачинов - не удается полностью. Ибо есть еще икс, без какого она - не она. Ибо ЦЕЛЬ отсчитывается от НЕВОЗМОЖНОСТИ, открывает ее и ею добывает (людьми в людях!) доселе неизвестные им ВОЗМОЖНОСТИ.

В избытке, сулящем расплату? Если мерить прошлым, то так. Сначала был избыток. А затем он переворачивался в недостаточность, но уже иную, требующую не столько порыва, сколько прилежания. В последнем счете НЕВОЗМОЖНОСТЬ, переведенная в возможности, дорастала до региональной нормы, рвущейся вширь, перешагивающей через пределы этносов, держав, духовных заветов.

Здесь уместно снова вернуться к утопии. Нет нужды доказывать, что утопия, как и миф, не жанр, а строй жизни. Потому они и не могли ужиться. Один строй жизни должен был уступить дорогу другому или быть уничтоженным.

Не отсюда ли заглавная утопическая идея - новой твари, ожидания существа, которое СЫЗНОВА И ВПЕРВЫЕ - Человек?

Всеобщность этой идеи, ее обращенность ко всем и всюду и есть человечество. Человечество, которое всегда - путь.

Чтобы дойти до искомой точки, непременна отправная. Будущее востребовало ПРОШЛОЕ. Не в один присест сформировалась эта будто обратная связь. Вначале она еще в коконе мифа, который имел свое развитие, доросшее до диалога с Олимпом, до спора с провидением, где ставкою жизнь. Вполне вероятно, что, преодолевая тесноту мифа, полисное сознание подрывало и свою уравновешенность, укорененность в совместной публичной жизни.