Но и такой выбор - иллюзия, для него, как минимум, необходим живой говорящий М.Я. А Гефтер столь же любитель поговорить, сколь не выносит самого вида записи своих слов - тут же переписывая стенограмму, он упрямо вычеркивает все просторечное, певчее, восхитительно ясное, умертвляя образность и накладывая самые густые и темные мазки... Да часто так и бросит на полпути: Здесь еще придется поискать ритм..!, - утешает он свидетеля такого кощунства; и хотя разумеет по-видимости лишь метрику собственного речитатива (который всегда выявлял при декламации собственных текстов - занятие, которое обожал и ради которого легко прерывал беседу) быть может, ритмом он называет что-то неслышимое, иное?
Тайна философии Гефтера в р и т м е, который он постоянно искал, который преследовал и - скажем прямо - настигая, не умел записать. Или не смел?
Для нас же не существовало проблемы ритма, пока жил дирижер, - ритм был ему присущ, кто бы усомнился в этом! Гефтер всегда во что-то вслушивался - мы же просто его заслушивались, и нам ритм доставался задаром, в придачу к звонку в дверь.
Гефтер бился над ритмом до смертного часа, сомневаясь в себе и вечно - в недопустимой для гения степени - себе не веря. А ритм жил в сумме его движений - его точных жестах, в его знаешь ли..., в его властных подменах тезиса - умерщвлении одного вопроса другим; в характернейше гефтеровском дроблении стылых определенностей, плавящихся в тигле беседы до консистенции самое Истории - опасной, незаконченной, незагражденной, но непременно фактической, жесточайше конечной и неустранимой - в детали, вещи, жесте, имени и поступке.
Все это волновалось, светило сквозь текст и слово в аббревиатуре М.Я.: не рассказ из Истории, а Она сама, явленная и готовая возобновиться. А теперь у нас в руках никчемные более дирижерские палочки, да любительские магнитозаписи концертов Гефтера. - Даже не ноты!
Дирижер работал без партитур. И тексты Гефтера, и записи его бесед - к нашему ужасу, к растущей догадке - не ноты Истории по Гефтеру.
Пространство, где звучали адекватно его слова, был только сам человек, тот и тогда, пока слушал Гефтера. История возобновлялась в его, слушателя, присутствии и только ради него. Волей Гефтера вступая в гефтеровский ритм, присутствующий становится его частью, его мембраной - историческим фактом, живым лицом среди лиц прошлого, не менее и не более реальным, чем т е живые.
Дальше Гефтер не ведет и не властен, как никто не ведает судьбой прошлого и не потому, что прошлое окаменело, как раз оттого, что - нет, оно оживленно, вновь опасно, оно вклинивается ведущим третьим между двумя (вне этого ореола не понять гефтеровской идеи альтернативности).
Пространство прошлого - игра пределов, музыка встречных ограничений, и нуждается в непониманиях, перебоях: оно есть с о б ы т и е, но не комната с диктофоном. И восстановить это предстояние прошлому по магнитозаписям теперь невозможно, ведь нельзя больше перебить речь Гефтера вопросом - и не узнать, что вышло бы из такого перебива. А он нуждался именно в том, чтобы его перебивали (Боже, какой только чушью!), - и на этих-то слабых токах полемики запускалась работа могучего, ныне ушедшего в последнюю тень существа.
Гефтеровское видение с о б ы т и я - одно из могущественнейших изменений, которое он произвел в русском уме, - допускает реальность возникновения древности (несимулируемой, нестилизованной классической древности) в исчерпанном до пустоты, выморочном пространстве современного. Если верить Гефтеру, Россию, подобно прошлому, нельзя отыскать - с ней можно встретиться, и открытое будущее вас обоих зависит от исхода встречи.
Гефтер начинал не как историк, но как комментатор свершившихся фактов добросовестный, правда, но то вообще было время добросовестных служак и трудяг, среди них Гефтер неразличим. Он начал с честных цитат, подчеркиваний и пометок на архивных полях, с выписок, с маргиналий - и как-то незаметно соскользнул в основной текст русской культуры. В са-амую его середку, где прошлое - предстоит. Я думаю, он не заметил, когда это произошло, - не тогда ли, когда его собственные тексты стали вызывать отчаянье любого редактора?
Нет сомнения, Гефтер делает чье-то дело. Этот писака праздный марает по листу русской классики, давно темному для прочих. Старик все пишет готовый отбросить перо для беседы с досужим гостем (близкому и отказать проще). Он не пишет истории, это История ему почему-то пишет.
Где выживает традиция, когда люди отворачиваются от нее (не станем спорить, из-за каких причин, и не будем судить о вине...)? Ведь она реальна лишь в миг передачи, в ритме возобновления. И на минутку забыв прошлое, к нему уже не вернешься.
Когда же по прошествии времени выходит, что традиция суща, значит, кто-то продолжил дело, платя за продолжение - жизнью на срыве в бессмыслицу, в преувеличенность, в ерунду...
Человеку уже не с кем или почти не с кем говорить. Он перетаскивает все в личную память, как муравей хворостинку, - и там, в расползающемся на пальцах веществе частного быта (в безбытной России-то!) мастерит мировую и национальную историю. Ее орбитальный спасательный модуль - в масштабе комнаты и авторучки. Там, в этом убогом и кем только не презираемом месте продолжается основной труд русской классики - набывание истории.
Поставлена задача выжить, но только вместе со всеми, живым - в сонме живых мертвых. Задача не имеет функционального смысла и, по-видимости, прикладного характера. Она нерешаема. Но ее нерешаемость и поддерживает ток в питательном элементе модели.
Возобновлять национальную традицию за нациюне растить лимонное деревце в прихожей: горизонты интерферируют, коренные темы сдваиваются со злобой дня, исторические казусы переживаются с живостью сплетни и анекдота, а великие спутники, живые мертвые обретают современных двойников-пародистов (и Гефтер переживает за проступки иных близких паршивцев, как за пушкинский мандраж у Вревского погоста!). Словам душно звучать, телефона сторонятся, в частной беседе не развернешься, и некогда - все спешат, спешат... И вот слова начинают чересчур много значить в тесном кругу опасно беседующих граждан (тесных друзей, по графу Киселеву).
Нарастает личная тяга сбыться, неутолимая ни в рамках биографии и политики, ни историко-культурной привязкой - ни иными (достойными!) видами стилизации. Отсюда вкус к прошлому, ведь прошлое это не бывшее, а именно то из бывшего, что с б ы л о с ь.
Отсюда - в о л я жить в реальности воскрешенной традиции - жить русским.
Но имеет ли выход так возобновляемая традиция? Позволяет ли гефтеровская форма работы продолжить ее с полуфразы? Едва ли. Симптом этого - трудность наследования. Гефтер ушел, не оставив школы, где в класс готова ввалиться толпа учеников, гремя стульями, рассесться по местам, и учебник - у верхнего края парты (признаемся - к этому статусу русской истории и культуры мы мечтаем вернуться, да и о чем большем может мечтать исполненная, уверенная в себе традиция?). Можно ли теперь сымитировать гефтеристику?
...Есть некромантический ужас посмертно приводимых в движение слов учителя, нехотя стающих в насильственные ряды и союзы, пощелкивая хитиновыми суставчиками. Жалкий и страшный кадавр школы там, где самим учителем для нее не отведено места (последний из примеров - Льва Гумилева), - то, чего надо избежать ради Гефтера.
М.Я. оставлял без присмотра немало могущих слов. Еще при жизни его иные из них были сворованы, наиболее известна суверенизация: как иначе Гефтер дорассуждался до Президентского совета, и за что бы заслужил от суверенизаторов кладбищенский венок (смешливый М.Я. легче нас отбрил бы могильный сарказм Шута).
Я не знаю пока, кто распутает эти письмена устного ума - это не дискурс, работать в нем, не будучи самим Гефтером, не имеет ни малейшего смысла. И в то же время любой из нас, кто с ним беседовал, имеет подтверждение неопровержимости русского прошлого в русском языке. Похоже, следует говорить о задаче построения дешифратора - но ведь и такой дешифратор обязан быть вровень самому Гефтеру.
Задача ждет своего Платона. Мы же, бывшие подле и уцелевшие, усталые, даже на Эккерманов не тянем. (Что в русском полисе эквивалентно афинской обыденности диалога? Хотя и Сократа, припоминается, звали чемпионом пустословия).