Выбрать главу
Глянь: полыхает! Но он не глядит, Не замечает. — Там ничего моего не горит, — Так отвечает…

Через несколько лет, когда империя развалится на куски, я не раз вспомню это стихотворение, это мрачное пророчество Учителя — и в который раз пойму, что он, как всякий великий поэт, обладал мощным даром предвидения, прозревал в настоящем черты будущего… а в тот момент я понимаю это стихотворение по-другому: Фомка-хозяин не должен бояться ни кровавого «Запада-заката», ни раскатов грома над головой. Пусть мир «в пропасть летит» — что нам, русским, до этого? Надо стоять на своём, как стоит Фомка:

Топнул ногой, никуда не глядит, Не замечает. — Там ничего моего не летит, — Так отвечает.
Так он стоит, и не сдвинуть его С точки завета… Может, и впрямь не летит ничего С этого света.

Между тем в стране — оживление; у руля имперской власти встаёт Михаил Горбачёв, провозгласивший «ускорение»… никто, правда, толком не понимает, что это такое, но все чувствуют запах некоей «грядущей весны», особенно мы, газетчики. Весной 1986 года меня вновь вызывают в Москву, на «комсомольскую учёбу» — и я вновь стремлюсь попасть в дом на Олимпийском проспекте, в гости к Учителю…

23.04.86.

Позвонил. Он спросил:

— Ты надолго?

Я обиделся:

— Ну, часа на полтора-два…

— Нет-нет, надолго в Москву?

— Послезавтра уезжаю.

Он помолчал.

— Ну… может быть, завтра?

Я согласился.

На другой день, сбежав с выступления секретаря ЦК ВЛКСМ Федосова, я устремился на поиски водки (с этим уже были проблемы, началась «борьба с пьянством»). Спросил у алкашей, где взять. Оказалось, что надо ехать шесть остановок, до улицы Строителей.

Приехал, увидел очередь… человек восемьсот, берут рюкзаками. Вернулся восвояси на Ленинский проспект и купил в «Варне» бутылку коньяка за 13–50.

Приехал на Олимпийский проспект. Меня ждали. Тут же раздался звонок, Батима взяла трубку.

— Юра! Это Катя Крупина…

Я понял, что Катюшке (17-летней дочери Владимира Крупина, студентке журфака, которую отец прошлым летом присылал ко мне в газету на практику), не терпится «позвонить на квартиру самому Кузнецову» — она тоже обожала его стихи.

Ю. К. сказал восхищённо:

— Ну, ты даёшь! Не успел войти, тебе уже звонят… Иди, бери трубку!

Поговорил с Катюшкой минуту, потом с Батимой — она всё удивлялась: неужели у Володи Крупина уже такая большая дочь?

Сели с хозяином в кресла. Он, как всегда, холодно помолчал минуты две, потом улыбнулся и спросил, как моя молодая жизнь. Я сказал, что отпустил жену в Питер, в аспирантуру, к античнику Фролову на обучение. Он хмыкнул:

— Что ж это за молодая семья?

— Я не мог разбить её мечты…

Разговор не вязался, я достал коньяк. Ю. К. матюгнулся. Сказал, что он пьёт только водку, но все почему-то идут к нему с коньяком — и только с этим, азербайджанским. Водки-то в магазинах нет, вот все и покупают коньяк…

— У тебя ещё ничего, за 13–50. А то все несут за 11–50, это — нечто убийственное!..

Заметил, что мне придётся выпить львиную долю, ибо он «сбавляет обороты». Батима принесла закусь. Привычно пожаловалась:

— И вы с бутылкой? Хоть бы один пришёл без бутылки…

Выпили, стали говорить. Он сказал, что сегодня в 21.40 его будут показывать по телевизору, он прочтёт и мои стихи (если не вырежут). Спросил, читал ли я дискуссию о нём в «Литературной газете».

— Нет. А кто спорит?

— Рассадин. Злобная статья…

— А за вас кто?

— Валентин Устинов.

— Это хорошо, что он стал секретарём, — заметил я, — он вас любит…

Он помолчал.

— Зато меня другие секретари не любят, большие. Исаев… Я его, кстати, ругнул, когда записывали на телевидении. Вырежут…

Я спросил, какое сейчас время.

— Для меня-то хорошее. Стаж всё-таки. А молодые стонут…

Пошли речи о том, кто его душит.

— «В „Вопросах литературы“ очень злобная статья обо мне. Сколько злобы кругом…»

— А Друнину — натравили, или она сама? Тогда, в «Правде»…

— Конечно, натравили! Олег Чухонцев… я не знаю, конечно, как он ко мне относится, полагаю — лояльно… он сказал, что её после этого выступления — вообще больше нет. Не существует!

— Но хоть кто-нибудь в вашу поддержку выступает?