Этого было мало, иногда у Бродского и у Кузнецова попадались такие аналогии в сочетаниях образов, которые — по теории вероятности — никак не могли быть случайными совпадениями.
Поскольку стихи Бродского появились хронологически раньше стихов Кузнецова, Кузнецов был знаком с ними — я не сомневаюсь в том. Краснодарский поэт и журналист Игорь Ждан-Пушкин сказал, что лично познакомил Кузнецова с творчеством Бродского. Но это было в послеармейский период биографии Кузнецова, а первые параллели с Бродским появляются у Кузнецова в «кубинских стихах». Я думаю, что Кузнецов познакомился с «самиздатским Бродским» на Кубе, где служили ребята из разных регионов Советского Союза, в том числе из Москвы и Ленинграда. В армейской среде вполне мог распространяться «неполитический самиздат»; тем более что военный состав изображал «гражданских» («солдаты в клетчатых рубашках»), значит, были возможными послабления. Доказать это предположение невозможно. Как и то, что Бродский оставался для Кузнецова актуальной фигурой даже в последние годы жизни (я убеждён в этом).
…Возвращаюсь к своей московской беседе с Кузнецовым.
Отреагировал поэт на мою выходку так, как и должен был отреагировать…
— Ничего общего. О Бродском я не знал. Его стихи прочёл поздно. Они мне не нравятся…
И тут Кузнецов произнёс фразу, которая украсит анналы его знаменитых «кузнецовских mots» (впервые знакомлю широкую аудиторию с ней)…
— Бродский — поэт вторичный, а я — первичный.
Поскольку поэт продолжал интересоваться, для чего я пришёл к нему, мне не осталось ничего кроме признания: я пришёл показать свои стихи.
Поэт буркнул: «Давно бы так», — и ушёл, унося мою тетрадь со стихами. Через неделю мы снова встретились в коридорах ВЛК. Разумеется, мои вирши были раскритикованы в пух и прах. Кузнецов назвал их «третичными» (что по-своему радовало: я оказался одной ступенью ниже Бродского).
Больше Кузнецова я ни разу не видел.
Мои воспоминания о Кузнецове неправильны, неканоничны.
Но дело в том, что я вообще не встречал глубоких и информативных воспоминаний о Кузнецове (может быть, за исключением очерка ярославского писателя Евгения Чеканова «Мы жили во тьме при мерцающих звёздах»). Всё, что попадалось мне, не выходило за рамки ракурса «выпил-закусил-изрёк», а несоответствие между интересами вспоминающих и того, о ком они вспоминают — обычно оставляет у меня от таких воспоминаний комические впечатления.
Юрий Кузнецов — совершенно немемуарная фигура.
Этому есть две причины. Первая из них связана с сомнительностью самого мемуарного жанра.
Неразумно и невежливо требовать от человека, наделённого огромным Даром, чтобы он (вдобавок к своему Дару) был бы ещё и симпатичным светским собеседником. Дар — тяжелейшая ноша, мучительная рана; талантливые люди — в большинстве — не могут справиться со своими талантами и погибают, раздавленные страшным грузом. Чем сильнее, мощнее талант, тем труднее выдержать его; сколько Бог даёт человеку, ровно столько же Он у человека и отнимает. Не думаю, что встреча с античным или библейским пророком стала бы благодатным источником для изящных мемуаров. Юрий Кузнецов был пророком — и это не метафора и не преувеличение. Я отношусь к Кузнецову соответственно — как к пророку, и потому, говоря о нём, отключил своё самолюбие: одно дело — быть побитым гопниками в переулке, совсем другое дело — быть поражённым жезлом Иеремии или Ионы.
Перехожу ко второй причине, идущей непосредственно от личности Кузнецова.
Всякий, кто знаком со стихами Кузнецова, знает: сюжет этих стихов разворачивается в двух мирах — в мире обыденной реальности и в параллельном ему мире Мифа. Первый мир — скучен и нелеп, второй — велик и грозен. «Людям снилась их жизнь неуклонно, снился город, бумаги в пыли, но колёса всего эшелона на змеиные спины сошли».
Сам Кузнецов, как и его герои, большей частью своего бытия пребывал в мире Мифа. Он жил жизнью рядового советского писателя: учил студентов, встречался с друзьями, пил водку, ездил в составе литераторских делегаций в регионы — и в данной своей ипостаси, пожалуй, был не слишком интересен. Иногда два мира — мир обыденности и мир Мифа — в его душе соприкасались; тогда от их столкновения летели искры — странные «словечки» Кузнецова, блестящие для одних, дикие и неуместные для других (вроде «я пил из черепа отца», «пень, иль волк, или Пушкин мелькнул», или «Бродский поэт вторичный, а я — первичный»). В этом отношении я бы сравнил Кузнецова с набоковским Лужиным (только вместо шахмат у Кузнецова был Миф).