Батима, как и положено заботливой супруге, всячески старалась препятствовать сему, но, как говорится, что написано пером, не вырубишь на скале. Кстати, «семейные тылы» Юрий Поликарпович чтил высоко, хотя и молчаливо. Но я помню, как однажды в день рождения Батимы (в самом конце восьмидесятых) он бурно восхищался — ну, не угадаете! — её шеей. (Женщины знают, что скорее всего выдаёт их возраст.
Когда вышел в свет «Русский узел» (в 1983 году), я, переждав волну эйфории и чествований, напросился в гости «конфиденциально» — чтобы избежать хоровых и сумбурных словоизлияний. Хотелось поговорить спокойно и трезво. Первое наполовину удалось, со вторым вышла заминка. Несмотря на это (или «благодаря» сему), беседа наша затянулась до вечера — покуда не вернулась с работы Батима и сигаретным блоком «БТ», как палицей, не разогнала нас, то есть, скорее, — меня (Юрий Поликарпович курил тогда только дефицитные «БТ»). Это было моё единственное длительное общение с «Поликарпычем» с глазу на глаз. Понятно, что глубина сего общения никак не сравнима с той, о которой у Кузнецова сказано: «Нас только двое, остальные — дым. / Твоё здоровье, Кожинов Вадим!»
К слову сказать, это наше затянувшееся собеседование стало возможным, скорее всего, потому, что Вадим Валерьянович на обсуждении в ЦДЛ очередного «Дня поэзии», редактором которого был уже Валентин Устинов, обратил внимание Кузнецова на моё стихотворение «В поезде», где «…спят россияне в вагоне общем. / А над котомкой старуха стынет, / на остановках к окошку тянется. / „Сыне! Что ж ты не пишешь, сыне?“ / Никто не встретит её на станции…»
Понятно, что речь у нас шла, прежде всего, о поэзии, и рефреном звучало фамусовское «вы, нынешние, — ну-тка!». Однако более основательно завязался разговор, как ни странно, о женщинах — не анекдоты о безголовых блондинках, а разговор, я бы сказал, житейский, «практический», что ли. Основанием разговора (а я через несколько лет и книгу свою назвал «Разговор») можно считать знаменитое кузнецовское «Двуединство»: «Орёл парил. Она блуждала, / Не видя в воздухе ни зги. / И, ненавидя, повторяла / Его могучие круги».
Сюда же следует добавить (ежели печатная площадь позволяет) не менее трагические, почти скандальные для того времени строки:
«Ты женщина — а это ветер вольности, / Рассеянный в печали и любви, / Одной рукой он гладил твои волосы, / Другой — топил на море корабли»;
«Дай мне прежние ночи стряхнуть! / Я забыл, что рассвет неминуем, / Твою круглую терпкую грудь / Забирая одним поцелуем»;
«Кровь дышала жадно и глубоко, / И дымилась страсть из-под ногтей. / И летал то низко, то высоко / Треугольник русых журавлей»;
«Ты выдержал верно упорный характер, / Всю стёр — только платья висят. / И хочешь лицо дорогое погладить — / По воздуху руки скользят»;
«С глаз долой! — я себе говорю, — / И привета не жди ниоткуда, / В это лоно ты крикнул люблю, / Улю-лю — ты услышал оттуда»…
Это всё — из «Русского узла», и, конечно же, далеко не всё.
Главное здесь: «Ты зачем полюбила поэта / И его золотые слова?» (Тютчев: «Не верь, не верь поэту, дева, / Его своим ты не зови / И пуще пламенного Гнева / Страшись поэтовой любви!»)
Я тогда только-только развёлся с женой, и Кузнецов смотрел на это довольно мрачновато: «Как жить-то будешь без тыла?» Я грубовато пошутил: мол, было бы корыто, а свиньи найдутся! Весомый его ответ: «Ты ж не мышиный жеребчик на ходулях. Русскому человеку непристойно без жены». (Через несколько лет это отозвалось в моих виршах: «Оторванный от жён и пашен / Державу не окинет взглядом. / Но страшен взгляд! А если страшен — / то и окидывать не надо?»).
Я показал ему только что написанное стихотворение «Когда Нева сжигала фонари…» и, пояснив, что во Владивостоке у меня слишком давно «миленький ты мой, возьми меня с собой!», попросил разрешения позвонить в эту «даль светлую». «Звони, только пожарь яичницу с салом, а то закусывать нечем». А сам удалился из кухни с моим листком в руках.
Покуда я звонил, сало сгорело напрочь, чад стоял, как в кочегарке. И пока я проветривал, Юрий Поликарпович, закашлявшись в этом чаду и матерясь несусветно, разобрал моё стихотворение по винтикам, как механическую игрушку. Нашёл явные параллели, о которых я и подумать не мог (рубцовские строчки, озвученные Ю. П., вряд ли были тогда опубликованы): «Поэт, как волк, напьётся натощак, / И неподвижно, словно на портрете, / […] сидит на табурете, / и всё молчит, не двигаясь никак». (И это притом, что — в Литинститутском общежитии: «Не многовато ли двух гениев на одну кухню?» Это потом, через годы, он уважительно скажет: «Молчите, Тряпкин и Рубцов, / Поэты русской резервации!» Из современников, на тот момент, Юрий Поликарпович признавал равным себе лишь Николая Тряпкина).