— Правда, — отвечаю я, воскрешая те дни в памяти. — Но в моих воспоминаниях я не была такой занудой. Скажи честно, ты не послал меня с этой затеей только из жалости? Потому что у меня нога болела?
Пит смеется, но отвечает очень серьезно.
— Нет, кажется, это меня не злило, а успокаивало. Приятно было осознавать, что это не просто очередной ненужный никому рисунок, а наследие вашей семьи.
— Да, — соглашаюсь я, задумываясь над тем, кому теперь достанется это наследие.
Не думаю, что книжка с травами вообще будет представлять хоть какой-то интерес в новом Панеме. По крайней мере, я очень надеюсь, что все эти передачи о передовой медицине и обещания, что больше не будет голода и бедности, — не просто слова на ветер. Если это правда, то людям не нужно будет знать, какие коренья съедобные, а какие помогают сбить температуру. Так что отчасти я даже надеюсь, что книга теперь — не больше чем реликвия или семейный артефакт. И не важно, что той семьи уже тоже нет.
Решаю придержать эти мысли при себе и просто добавляю: «Я рада, что ты это вспомнил».
— Да, я тоже рад. Это, вроде как, первые адекватные воспоминания, которые появились не спонтанно, а потому что я пытался вспомнить. И я даже подумал… Может быть, ты сможешь дать мне полистать книжку снова?
— Конечно, — отвечаю я, удивившись, что Пит вообще спрашивает разрешения о подобном. — Можешь приходить в любое время или даже взять ее себе, если хочешь. Будет здорово, если это как-то поможет.
— Спасибо, — только и отвечает мой собеседник, замолкая, и я сразу же начинаю волноваться, что сейчас снова начнется череда неловких молчаний, поэтому спрашиваю первое, что приходит в голову.
— Так ты вроде как просто забыл, как рисовать? — вопрос выходит еще более неловким, чем предполагаемое молчание, и я сразу же пытаюсь смягчить ситуацию. — Можешь не отвечать, если не хочешь или если это для тебя слишком.
К счастью, Пит реагирует очень спокойно.
— Не совсем так. Процесс забыть невозможно, у меня же всего лишь частичная потеря памяти. То есть я никогда не забывал, как ходить, говорить или готовить, все базовые воспоминания в порядке. И с рисованием сама механика понятна: берешь краски, кисти, холст и переносишь какую-то картину из своей головы. Проблемы возникают только с последним, потому что мысли до сих пор бывают совсем туманными или наоборот слишком глянцевыми, но и это не главное. Доктор Аврелий предлагал мне срисовывать свои старые картины, чтобы не напрягаться, но ничего хорошего из этого не вышло.
— Почему?
— Для этого ведь нужно очень сосредоточиться, направить все внимание на лист перед собой, а я этого позволить себе не могу.
— Почему? — снова спрашиваю я, уже чувствуя себя какой-то недогадливой, но никак не могу уловить суть проблемы.
— Ты же знаешь про то, как работает охмор, верно? — спрашивает Пит, но не дожидается ответа. — Так вот вся проблема в том, что процесс необратим. Лечения нет.
— Но тебе ведь помогли врачи из Тринадцатого, а потом в Капитолии. И тебе точно стало лучше с тех пор, как ты вернулся домой.
— Это не совсем так, — он задумывается, подбирая слова. — Просто некоторые воспоминания вернулись, и стало легче отличать правду от лжи, но это ведь и не то, зачем яд вообще применяют. Он нужен, чтобы сделать человека жестоким и неуправляемым, поселить внутри ненависть и направить ее на что-то… или на кого-то.
«То есть на меня» — думаю я.
— С этим тоже стало лучше, разве нет? — задаю вопрос, и Пит устало вздыхает и продолжает объяснения тихим голосом.
— Это следствие того, что удалось немного навести порядок в голове. Но охмор никуда не делся. Это так и работает: ты не можешь излечиться, просто привыкаешь, что он теперь часть тебя. То есть это просто становится не таким заметным, но глубоко внутри все равно существует, и лучше не становится. Даже у капитолийских ученых слишком мало сведений об этом методе, чтобы делать какие-то прогнозы, так что я, в каком-то роде, лабораторная крыса Аврелия, — он грустно усмехается, а я ловлю себя на мысли, что отковыряла еще один огромный кусок обоев, раскрошив маленькие кусочки бумаги вокруг себя.
Пит никогда не рассказывал мне о своем состоянии так подробно, да и остальные всегда избегали эту тему, так что его слова становятся для меня настоящим откровением. Речь звучит уверенно и спокойно, но за этим спокойствием кроется великая безысходность, которая окутывает и меня, поселяя в душе тоску и тревогу. Все, что мне сейчас хочется сделать, — это обнять Пита и сказать ему, что все обязательно станет лучше. И желательно самой в это поверить, что теперь становится гораздо тяжелее.
— И как ты с этим борешься? — мой голос немного дрожит, и я мысленно ругаю себя за это. — Я имею в виду, хоть что-то же должно помогать. Нельзя сдаваться, считая, что все бесполезно.
— Китнисс, поверь, если бы врачи знали, что конкретно может помочь, я бы на это пошел не задумываясь, — его вздох теперь звучит не устало, а раздраженно, так что я понимаю, что пришло время сбавить обороты. — Аврелий работает с лучшими в своем деле, но он не всесильный. Мы пробуем разные варианты лечения, но все они почти не помогают.
— Я понимаю, прости, — стараюсь говорить это максимально спокойно. — Очень хорошо, что получилось хотя бы вернуть тебе настоящие воспоминания, да? С чего-то же нужно начинать. Да и времени прошло всего ничего…
— Да, — соглашается Пит. — Небольшие успехи лучше, чем никакие.
— Но я все равно не понимаю, почему ты не можешь рисовать.
— Как раз из-за этого, — объясняет Пит. — Мне нужно постоянно концентрироваться на этих ощущениях внутри себя, чтобы сдерживать их. Стоит потерять контроль, и я даже думать не хочу о том, что может случиться. Особенно, если начнется приступ.
— То есть ты хочешь сказать, что сдерживаешься каждую секунду? Постоянно?
От мыслей об этом мне становится не по себе. Как вообще возможно так жить? Особенно осознавая, что лечения, скорее всего, нет, а все попытки не приносят должного результата.
— Вроде того, — он печально хмыкает. — Звучит хуже, чем есть на самом деле, потому что к этому быстро привыкаешь. Но отвлекаться на рисование я бы все равно не стал — оно требует слишком сильного погружения. Хорошо хоть, что я могу читать и заниматься выпечкой, а то бы точно свихнулся.
Бормочу что-то вроде: «Да уж, хорошо», не в силах больше составлять слова в предложения.
Этот разговор многое объясняет. По крайней мере, он объясняет, почему Пит иногда излишне вспыльчив или замкнут. Почему не хочет разговаривать о чем-то неприятном или тяжелом. И почему всегда держит меня немного на расстоянии. А все домыслы теперь кажутся такими глупыми и детскими.
Не могу даже представить, что ему приходится переживать каждый день, и будь я на его месте, то точно сдалась бы давным-давно. Как можно жить, думая, что внутри тебя бомба замедленного действия, которая может уничтожить все вокруг, стоит тебе только ослабить контроль? Даже если эта бомба не так уж и опасна на самом деле и, скорее всего, ее можно сдержать, сам Пит ведь считает иначе.
И во всем этом ему приходится вариться в одиночку. Он единственный человек в мире, кто испытывает сейчас нечто подобное. И при этом считает себя слишком опасным, чтобы разделить свое положение с кем-то. Да, есть Энни, Аврелий и мы, но большую часть времени ему приходится проводить наедине с собой и как-то не сходить с ума.
— Я бы очень хотела помочь, — еле слышно шепчу я, поддавшись мыслям об этом холодном одиночестве.
В ответ Пит уверяет, что и я так помогаю всем, чем могу, но я прекрасно понимаю, что это не так. Спорить тоже нет смысла, поэтому вскоре мы просто желаем друг другу спокойной ночи и прощаемся до завтрака, но я не сплю, а просто лежу на кровати, уткнувшись носом в подушку.