— Откуда он взялся? — качнул Велик головой вслед немцу.
— Пленный. Их тут одиннадцать… Все пораненные. Свои бросили, драпаючи. А у нас в Травно власть только-только налаживается, до них еще руки не дошли. Ну и бродят целыми днями по улицам, пожрать шукають.
— Их что ж, не кормят?
— Говорю ж: пока не до них. От наших солдат, с кухни, штось перепадает, але не всегда. — Он скривился, будто кислого хватанул, и покрутил головой. — И знаешь — из-за жратвы готовы друг другу глотки перегрызть. Я вчера бачив, як двое бились. Один принес пять бульбин откуда-то, другой стал отнимать. У этого рука раненая, у того — нога, но он хоть и хромает, и с палочкой ходит, але на земле твердо стоит. Двумя-то руками быстро обломал. Палкой по балючей руке — гах! — этот и капитулировал. Долго потом скиглил, як щенок… А еще хотели мир завоевать! — Малец сплюнул.
Велику в душу заползала непрошеная жалость. Это было ему неприятно, и он поспешил забить ее разговором.
— Да где им, таким! Чуть хвосты прищемили — начинают кусать друг друга.
Малец дружески хлопнул Велика по плечу.
— Вот и дали им прикурить братья-славяне… Я Василь. А ты из беженцев, да?
— Угу. Вот дровец надо где-нибудь, — «спереть» чуть не сорвалось с языка, — достать. Похлебку сварить.
— Пошли, я тебе колотых дам.
Не трогаясь с места, Велик смотрел ка него удивленно и недоверчиво.
— За что такая милость?
— Двоюродную душу в тебе бачу, — Василь пихнул его кулаком в грудь. — Фашистов добре лаешь — раз. И сивизна в волосьях — два. Пошли.
— А тебя не заругают?
Василь окинул его с ног до головы насмешливым взглядом.
— Мне, хлопчик, семнадцатый. Я три года сам, без батьки и матки, хозяйную. — И похвастался, что у него в хозяйстве даже лошадь есть — поймал в лесу еще в сорок первом и вот удержал всеми правдами и неправдами. — На завтра назначили везти в Богушевск беженцев. Ты где позицию-то занял — под деревьями коло больницы или у райисполкома на пустыре?
— Под деревьями.
— Добра. Значит, завтра уранку будь на месте.
От него словно накатывались волны доброты, дружелюбия и приязни. Велик чувствовал, что душа его распахивается перед этим странно открытым мальцом, и они оба становятся беззащитными друг перед другом, как родные братья. Когда, набрав оберемок сухих березовых поленьев, Велик собрался уходить, Василь сунул ему в карман краюху хлеба, и он не счел это подачкой и не почувствовал унизительной благодарности нищего.
«Интересно, — думал Велик, возвращаясь к своему дубу, — он святой или дурачок? Такой добрый и нараспашку. Как он мог выжить в оккупации?..»
Издали завидев Велика, Манюшка выбежала ему навстречу.
— А у меня все готово, — оживленно похвасталась она. — Картохи помыты, почищены и порезаны, дело за огнем… Ой, Велька, а где это ты с божьей помощью таких хороших дров украл?
Он горделиво ухмыльнулся: мол, знай наших.
У соседей уже вовсю полыхали костры и булькало варево. Скоро и Велик, отворачивая лицо от жара, снимал накипь, помешивал в чугунке. Когда уварилась картошка, он сыпанул в похлебку горсточку муки для большей сытости и кинул немного консервов для мясного вкуса и благородного запаха. У Манюшки, пристрастно следившей за его действиями, хищно раздувались ноздри.
Ела она нетерпеливо, обжигаясь и громко прихлебывая. Ложка сновала от чашки ко рту и снова к чашке со скоростью затвора в стреляющем пулемете.
— А, каб тебя раки съели! — не выдержал Велик. — Ты что, боишься, что тебя обгоню? Ну, так давай отдельно, только ешь, как все люди, не показывай жадность.
Он снял с догоревшего костра чугунок и, поставив рядом с чашкой, принялся хлебать из него размеренно, напоказ, дуя в ложку и неторопливо разжевывая хлеб. Однако на Манюшку этот пример нисколько не подействовал — она не могла себя пересилить. Велик подлил ей в чашку варева и продолжал воспитывать девочку.
— Вот видишь, я разделил поровну. На твою долю никто рот не разевает. И ты на чужую не надейся.
Манюшка подняла на него свои черные продолговатые глаза и грустно сказала:
— Ты, Вель, не злись. Я не виновата. У меня в животе, наверно, ужака завелась.
Велик удивленно уставился на нее.
— Что ты мелешь? Какая ужака?
— Да, вот ты не веришь, — продолжая быстро хлебать и не поднимая глаз от чашки, отозвалась Манюшка. — А это бывает. Мне Мишка наш, покойник, говорил: «Что ты, Манюшка, спишь с открытым ртом? Вот ужака заползет в тебя, тогда будешь знать». И рассказал, как один мужик заснул в лесу, а рот был открытый. Ужака взяла и заползла в него. А потом что? Они прожорливые, ужаки. Им все дай и дай. Вот она его там кусает и кусает, а он то и знай молотит… Ну, у него было что есть, это до войны еще случилось… Долго она его мучила, пока ему не посоветовали: «Ты наешься соленой селедки, а воды потом не пей, как бы ни хотелось. Ляжь и притворись, как будто ты заснул. А рядом поставь чашку с водой». Он так и сделал. Ее там после селедки-то как припекло! Спасу нет! Вот она высунула голову из его рота, глядь — чашка с водой. Выползла — и к ней. А мужик, не будь дурак, скок на ноги — и в окно. Ужака за ним, только где ж ей!