— Всю ночь я пролежала без сна, стиснутая со всех сторон — ни повернуться, ни даже пошевелиться. Время от времени все же накатывала дрема, и тут же начинал сниться один и тот же сон: будто меня, живую, заколотили в гроб и закапывают. Вот сейчас кинут последнюю лопату и уйдут, и я останусь одна — в могиле, навсегда. Я вся напрягалась, чтобы крикнуть, и просыпалась. Так снова и снова.
Рано утром всех выгнали, наверно, пересчитали, потому что двое немцев вернулись в коровник, долго ходили, тыкали ножами в навоз и стреляли. Потом все стихло. Я еще долго лежала, полумертвая, боялась громко вздохнуть и пошевелиться: а вдруг они оставили кого-нибудь из своих?
Милица надолго замолчала. В разных местах в вагоне слышались разговоры, храп. Громко стучали колеса. Вверху мерцали неподвижные звезды, и оттого, что они были неподвижны, казалось, что и вагон стоит на месте и непонятно почему громыхает.
Манюшка уже спала, а может, просто затаилась, приткнувшись к Великову боку. Ему было неудобно от тяжести ее тела, и он осторожно отстранил ее и стал укладывать головой на сумку. Девочка вдруг проснулась, захныкала и стала цепляться за него.
— Ну, чего ты, чего? — нагнувшись к ее лицу, зашептал Велик.
Пришло на память, как он перед ужином на какой-то остановке бегал за кипятком. Воды он набрал, но к составу поспел, когда тот уже тронулся. Лезть на ходу на свою верхотуру было опасно, и Велик вскочил на тормозную площадку. Когда он на следующей остановке вернулся к своим, Милица встретила его просветленным: «Ох, ну слава богу!», Манюшка же отвернулась, чтобы скрыть слезы на глазах. Он заметил их мимолетным взглядом и не стал вдумываться, отчего они, да и вообще не собирался, но сейчас, вспомнив, вдруг понял ее боль и слезы.
— Тут я, тут, — прошептал он ей в ухо смущенно-сердито и погладил по волосам — благо, никто не мог видеть.
Под сырой одеждой становилось знобко. Велик ежился и начал уж постукивать зубами. Зябкая дрожь его прорвалась и в голосе, когда он спросил Милицу, что же было дальше.
— Да ты ж замерз! — воскликнула девушка, обняла его и прижала к себе.
У него кровь бросилась в лицо и защекотало в горле. Он хотел отстраниться и… не хотел. От нее потекло живое тепло. Чтобы отвлечь его от неловкости, она заговорила ему в ухо, быстро, без пауз:
— Эх, голубь, эти три года в моей жизни перетянут все остальные. Меня прятали по деревням. В чужих погребах и на чердаках я досыта нахлебалась одиночества и сиротства. Как-то полицаи дознались, что я хоронюсь в деревне, оцепили ее и пошли по хатам с обыском. Хозяйка заскочила ко мне на чердак, трусится вся: «Прости, милая, только, сама понимаешь, — у меня трое маленьких, жалко их».
Ну что ей оставалось? Слезла и пошла огородом к коноплянику. Надежды никакой уже не было, поэтому шла открыто, да и схорониться-то негде было — начало лета, картошка еще только взошла. И вышла Милица на полицая, он в коноплянике лежал в засаде. Наверно, из-за того, что она так свободно шла и одета была во все мужское, он и не встревожился. Ну, идет пацан, пугну, мол, и ладно. Показывает: садись сюда, передо мной. И тут ее как будто кто толкнул под бок: дескать, есть надежда, последняя, только не медли и не думай, что дальше. Милица подошла, села, где он показал, и сразу пальцы на его шее раз — и замкнула, винтовку — она лежала рядом — ногой подальше, а сама — всем телом на него. Хорошо — несильный мужик попался… Потом пробралась подальше от тех мест…
— А винтовку, — перебил Велик, — винтовку-то ты взяла?
— Ты что? Куда она мне?
— Как это куда?.. Ну, хоть бы затвор вытащила. А то ж опять полицаям служить будет.
— Дурачок ты, голубь. Девчонка, шестнадцать лет, цыганка к тому же, на нее охотятся, как на лисицу, — до винтовок ли? Я ни про что больше не думала, как бы только поскорее подальше от того места.
— Да все равно…
Вдруг вспомнился Велику полузабытый уже эпизод из его жизни (хотя и прошло-то с того времени что-то с год или чуть больше). Велик стрелял по немцам из пулемета, а когда кончились патроны, задал такого стрекача, что только пятки засверкали, и даже мимолетно не мелькнуло в голове насчет затвора. Потом, правда, он казнился, но это потом, а в те минуты лишь одним было заряжено все его существо — скорее прочь от смерти. Он подумал, что а вот сейчас ни за что не оставил бы боевое оружие фашистам. в целости, но тут же по-честному признал, что только в деле можно проверить, оставил бы или не оставил, а пока это одни слова: там, перед лицом смерти, думаешь и чувствуешь совсем по-другому. Ну и действуешь по-другому, конечно.