Нас было двое таких — горемык без водительских прав, ожидавших у кафе «Спорт», когда кто-нибудь соизволит их подобрать: придурковатый человечек по прозвищу Проныра и я. Нас свели обстоятельства, мы принадлежали к братству отставших от современности. Найдется ли в ней место для двух дурачков? Впрочем, Проныра почти официально был признан слабоумным. И если он не водил машину, то этому, по крайней мере, было свое объяснение: он не умел ни писать, ни читать или читал так плохо, что перед входом в раздевалку ждал условного сигнала, чтобы ненароком не доставить в стан противника два мяча, за которые он отвечал.
В этих двух мячах заключался весь смысл его жизни. Он уносил их домой, натирал до блеска, хотя в том не было никакой необходимости (мячи имели пластиковое покрытие), и они, как два солнца, сияли на дне сетки, которую он носил за спиной под зеленой накидкой с капюшоном, доходившей ему до пят, отчего сам он становился похож на крохотного горбуна. Ростом Проныра был не более метра сорока и весил соответственно. Меня смущала эта нелепая кличка, и однажды я спросил, как его зовут, но он категорически отказался назвать свое имя и только повторял: «Да, Проныра я, Проныра, с самого детства, как есть, Проныра. Проныра — здесь, Проныра — там, хи-хи, все знают Проныру», — и хихикал, втягивая голову в плечи, при этом колени его подгибались, он становился еще меньше, будто всем своим видом хотел доказать, что способен пролезть в мышиную нору. Ну я и не стал ему возражать, раз уж он так дорожил своим прозвищем, и в результате, когда однажды он заехал к нам в Рандом, мама, к великой радости гостя, приветствовала его: «Здравствуйте, господин Проныра». Если он еще жив и по-прежнему до блеска драит мячи, то, верно, все так же рассказывает эту историю: «Представляешь? Здравствуйте, господин Проныра!», — и, приосанившись, поправляет воображаемый галстук, а потом принимается упрашивать кого-нибудь из игроков: «Ну скажи: господин Проныра», — за что получает нагоняй суровее обычного.
Как-то раз — и это была скромная дань нашему братству — я поручил ему держать свою скрипку. Весь матч он стоял с ней в обнимку у кромки поля, ревниво оберегая от любопытных, которые уговаривали его открыть футляр, а он только крепче прижимал скрипку к груди как бесконечно дорогую вещь, согревал, как ребенка, теплом своего тела, и был готов умереть на месте, только бы не выпустить ее из рук. «Эй, Проныра, а ну-ка изобрази нам что-нибудь на своей игрушке», — подначивали они его, а он им в ответ: «А вы, пьянчужки, чем зубы-то скалить, гоняли бы себе мяч», — а они ему: «Ну что, Проныра? Принес пушку — всех возьмешь на мушку?», — а он, наставляя на насмешника дуло воображаемого автомата: «Не подходи, а то пожалеешь». Скрипка словно добавляла ему ума, придавала значительности, и, когда он после моего победного гола схватил меня за саднящее плечо, то весь так и светился от радости, а волосенки топорщились на темени, как у лже-Стена Лорела: «Это скрипка принесла тебе удачу, хи-хи, хорошо, что ты отдал мне ее, хи-хи, все дело в скрипке», — и, прижав к себе футляр, который доходил ему почти до самого подбородка, он принялся выделывать какую-то невообразимую джигу, переступая своими коротенькими ножками — несколько шагов вперед, несколько шагов назад — и качая головой, как заводная игрушка. «Они у нас еще попляшут! Ты только приноси с собой скрипку — уж мы им покажем!» — кричал он, и брызги его слюны, как залпы салюта, летели над стадионом.
II
Если бы не Жиф, я ни за что не вернулся бы в спорт. Возвращение — штука сомнительная и не сулит ничего хорошего. За редкими исключениями, как например, Расин, через двенадцать лет после Федры тайно писавший для воспитанниц Сен-Сира. Не вернулся, если бы не Жиф и не мое воскресное одиночество. Тут уж ничего не поделаешь, воскресенье почти неизбежно разочаровывает: наверное, в самой его сути изначально присутствует некий конструктивный изъян, и в таком подарке после шести дней подневольного труда мерещится какой-то подвох. По этому поводу уместно привести афоризм Жифа: подобного рода дьявольские подачки хозяев грозят ужесточением потогонной системы.
Но в коллеже в течение всей недели мы ждали воскресенья как избавления. Вся наша жизнь была подчинена электрическому звонку: по звонку начинались и заканчивались уроки и перемены, по звонку мы ели и ложились спать, и только в субботу в пять часов пополудни он возвещал о нашем освобождении. Однако и думать было нечего о том, чтобы расслабиться до срока, поскольку впереди уже маячил свет в конце туннеля: нас часто задерживали после звонка, в чем некоторые учителя находили особое удовольствие. И горе тому, кто невольным вздохом, покашливанием или просто взглядом, брошенным на часы, дерзнет намекнуть на то, что урок затянулся. Наказание следовало незамедлительно: письменное задание провинившемуся и лишних десять минут отсидки для всего класса, а это означало, что одни опоздают на автобус, а другие (в дни, когда штормило, они с тревогой поглядывали в сторону моря) — к отплытию парома, который ходил в устье реки, связывая левый и правый берег.