Образ отца не был точным слепком с его земной оболочки, он только воспроизводил ее в общих чертах, — верно, для того, чтобы облегчить узнавание, — опуская такие подробности, как рисунок губ или морщинки в уголках глаз; но он не смог бы напомнить забытый цвет глаз и не помог бы вам, если бы с годами выветрились из памяти родные черты. И как бы ни был не точен этот образ в изображении деталей (оставаясь верным лишь духу ушедшего, нашему представлению о нем), у него оставалось одно преимущество перед бренным телесным обличьем — он лучше сопротивлялся разрушительному действию времени. Ему не страшны были даже провалы в памяти. Вы спросите почему? Да потому, что это — лицо самой утраты, сотканное из пустоты, которую оставил после своего ухода умерший.
Порой, когда мы стояли у могилы, присутствие его было так осязаемо, что сама мысль о разрушении плоти казалась нелепой, и ты вдруг ловил себя на том, что поднимаешь глаза к небу — туда, где в твоем сознании запечатлен внушающий уверенность, полный сострадания и умиротворенности лик ушедшего. И отражение его лица — это ощущение света и покоя, влекущее по ту сторону зрительного образа, — настолько явственно, что ты запрокидываешь голову и жадно ищешь его следы в облаках. Но видимый мир немедленно вступал в свои права: на небе — ни знакомого силуэта, ни абриса улыбки, нет даже малейшего голубого просвета, на которые так скуп наш край, но который мог бы, если не утешить, то хотя бы помочь избавиться от чувства подавленности. Только низкие черные тучи идут накатами или тянутся клоками грязной ваты с запада на восток; тяжелые, набрякшие от испарений океана, они катят волнами на разной высоте, одни быстрее, другие медленнее, и порой кажется, что они пускаются в бега, не желая задерживаться над этой землей: верхние и нижние слои расходятся в разные стороны, направляясь — одни кратчайшим путем, а другие в обход по северной дороге. Точно скитальцы, не знающие покоя, или орды варваров с Атлантики, отправляющиеся завоевывать мир, они несутся лавиной, и в их рядах царит такой беспорядок, что тонкие стружки тумана отделяются от нижних облаков, как самые слабые особи, вытесненные из бегущего стада, как омертвевшая кожа, сброшенная поднебесьем, как паруса корабля-призрака, которые полощутся на ветру, цепляются за верхушки деревьев и растворяются вдали.
Убедившись, наконец, что тебе не дождаться от неба ничего, кроме ветра, туч и дождя, ты опускаешь в тоске голову и закрываешь глаза. Но едва ты успеваешь осознать свое разочарование, как на экране век вновь возникает сияющее лицо на небес-но-голубом фоне.
И знаете, чем обернулось для меня это задание? Вспомнить хотя бы церемонию вручения работ: учитель стоял посреди класса и раздавал или пускал по рядам проверенные сочинения, сопровождая каждое из них откровенно насмешливым комментарием (только молчание его означало похвалу); слова учителя вызывали дружный смех, эдакое подобострастное блеяние, к которому пытался присоединиться и сам осчастливленный автор, желая всем своим видом показать, что, каким бы сильным ни было его огорчение, он умеет честно признать свое поражение и посмеяться над собой.
Заботясь об эффектной концовке, наш ментор начинал то с самой лучшей, то с самой плохой отметки — в зависимости от того, хотелось ли ему продлить томительное ожидание отличника и тем самым посеять в его душе зерно сомнения или приберечь на закуску отпетого лоботряса и двоечника. Жиф, привыкший к последнему месту по успеваемости, всегда встречал скептической улыбкой самые пессимистические прогнозы учителей, утверждавших, что такие неутешительные результаты не сулят ничего хорошего в будущем, но его уже не было с нами. Жифа выгнали из коллежа в конце первого же учебного года: его шалости перевесили даже такое смягчающее обстоятельство, как неблагополучное семейное положение. Вернувшись после каникул, мы с грустью отметили его отсутствие — нам предстоял безрадостный год. Так все и получилось, а спустя несколько месяцев, после рождественских каникул, я впервые предстал перед одноклассниками в образе сироты.