Попеременно закрывая то один, то другой глаз, я мог наблюдать две картины мира — на выбор. Одна из них — ясная и недвусмысленная, где отчетливо выделялись сардоническая улыбка нашего наставника, грамматическое правило на доске, лапы и клюв трехпалой чайки (цвет которых позволял отличить ее от чайки серебристой), форма листьев на деревьях во дворе (выдававшая в них липы), весь этот мир, уверенный в собственной реальности и потому безбоязненно выставляющий себя на обозрение, а другая — с Вселенной, сжавшейся в комок, с горизонтом на расстоянии трех метров — туманная и расплывчатая, торжество неопределенности, где небо — опрокинутое море, а облака — кипучая морская пена, где ни о чем не поведает зеленая доска под белым меловым покрывалом, лица безлики и бесхитростны, а сама жизнь, ускользающая от определений, невнятна и неосязаема, словно она томится в передней в ожидании нового мира.
И еще одно обстоятельство: элементарные законы физики изменяются в мире слепых. Здесь звук распространяется быстрее света. Вы понимаете, что обращаются к вам, по голосу, а не по взгляду. Шум мотора, а вовсе не вид приближающегося автомобиля, который появляется в последний момент, удерживает вас на тротуаре. Вас оставляют равнодушным кокетливые взгляды, но ласковое слово волнует до слез. Морщины разглаживаются, и лица — так же, как и голоса, — надолго сохраняют молодость, а потому мир вокруг вас не так подвержен старению, как о том говорят окружающие.
Стоит ли убеждать вас в преимуществе зорких глаз? Они удержат вас от попыток раскланяться с фонарем, сесть на собственные очки, вы не будете рваться в дверь ресторанной кухни, направляясь в туалет, или искать иголку в стоге сена, перепутав его с соломой, но там — за чертой жизни, утратившей звонкость (как звук в тумане), где я пребывал с того рокового Рождества, в сгустке сумерек, непонятности смерти, окутавшей живых, — бесполезно искать ясности и света.
В сущности, от Фраслена требовалось немногое — даже не сочувствие, а лишь малая толика участия. Все же потеря была велика, и хотя бы из сострадания не стоило подливать масла в огонь. Надев очки, явно предназначавшиеся для кривых, и взяв сочинение, я не поверил своим глазам. Мой мучитель варварски исчеркал все страницы красными чернилами и поставил самую низкую оценку, но и этого ему показалось мало: в нескольких строчках уничижительного комментария он утверждал, что пишу я очень неточно и темно («Где вы видели, чтобы крест качался?» — с чем нельзя не согласиться, конечно, крест не качается даже на ветру, но нам часто твердили о необходимости разнообразить свой словарь, используя глаголы движения вместо вспомогательных, и мы из боязни сделать что-нибудь не так впадали в подобного рода невольные ошибки) и что мое сочинение совсем не на тему (напомню: следовало описать воскресный день в деревне).
Что он имел в виду? Что Рандом не деревня? Конечно, лестно оказаться вдруг причисленным к городским жителям, но почему тогда тот же самый учитель порой обращался со мной (да и с другими моими одноклассниками) как с деревенщиной? Хватило бы даже беглого взгляда, чтобы расставить все по своим местам: внимательный наблюдатель, подметивший отсутствие позолоченных наконечников в кладбищенской ограде, не мог не увидеть следов деревенской жизни нашей маленькой коммуны Луар-Атлантик: коров, которых гнали по главной улице Рандома, трактора и даже лошадей в упряжке. Что же касается воскресных развлечений, их тоже было немного в нашей семье. Танцплощадка? Но мы до танцев еще не доросли. Футбольные матчи? В футбол мы и так играли каждое воскресное утро. Рыбалка? Но от Рандома далеко до Луары, да и потом такое времяпрепровождение совсем не в нашем духе: можете вы представить себе хрупкую молодую вдову, которая поедает руками курицу на пикнике? Сбор ежевики? Или, может быть, охота на китов? По воскресеньям (и разве я отхожу от темы? напротив, это сама ее суть!) мы навещали отца, который лежал под гранитной плитой.
Навещали с того самого дня на Рождество, когда поражение артерии (или неумеренное курение, или изнурительная работа, или неспособность к жизни, или пример рано сошедших в могилу родителей, или застарелое чувство вины единственного выжившего ребенка перед мертворожденными братьями и сестрами) вырвало его (говоря иносказательно) из наших объятий. К этому надо добавить еще три дня, ушедшие на подготовку всего кладбищенского ритуала.