Не приснилось; чтобы убедиться в этом, ты проводишь рукой по ноющему от кровожадного укуса красавицы плечу, но вскоре выяснится, что ночь вам подала разные советы. Совсем немного осталось до того, как улетучатся твои иллюзии. Всего минутка, пока Тео спускается открыть дверь на твой звонок (крохотная такая медная кнопочка в мраморном кольце), и вот она уже тебя видит, удивляется, на лице появляется недовольная гримаса: а-а… это ты. Конечно, а кто же еще? Да хотя бы тот, кто пришел, тебя не спросясь, сразу вслед за тобой, кому за твоим плечом она сейчас широко улыбнулась, словно ты стал прозрачным. Тогда ты разворачиваешься и уже через секунду люто ненавидишь его. Что отразится на его лице, когда он встретит твой взгляд, пропитанный неприязнью к этой улыбке? Но он смотрит на тебя свысока и с чрезвычайным апломбом, как на негодного выскочку (бессовестно пользуясь тем, что выше тебя на целую голову). Ведь в конце концов кто пришел первым? Значит, кто из нас двоих здесь навязывается, обманывает, не церемонится, прямо-таки плюет на право первенства? И, в общем-то, не из-за его ангельского личика с ясными очами да в кудрявых локонах я послал бы его ко всем святым без исповеди. Кстати, примут ли его в такую компанию? Во всяком случае, лишним не будет, если ему там преподадут несколько уроков этикета… А Тео? Почему она продолжает ему улыбаться каждый раз, как они встречаются взглядами, тогда как со мной у нее лишь плаксивая мина, выражение вековечной мученицы, которой я перевязал все раны одну за другой? Кто же этот шарлатан, человек-пилюля, возвращающий на ее лицо улыбку, пока я рядом хлопаю глазами? И вот она представляет мне Диего. Своего испанского друга, как она вынуждена уточнить.
Естественно, имя что надо, однако я не могу припомнить, чтобы во втором своем признании она называла его среди своих поклонников. В перечне местных имен такой экзотический штрих от меня бы не ускользнул. Может, утром ей просто не хватило времени вытащить его, как фокусник кролика из шляпы, да я и не вызывал этого «джина из бутылки», нажимая на звонок. Значит, она решительно хотела скрыть его от меня. Вот оно, третье признание? Но разве так уж стыдно, что у тебя любовник с Пиренейского полуострова? Или тогда — ничего другого мне в голову не приходило, — это внук Франко. Этим все разом и объясняется. Хвастаться тут, конечно, нечем. Признаться в подобном преступлении перед борцом за монго-аустенистское правое дело — все равно, что добровольно предстать перед народным судом, а народ у нас не миндальничает с классовыми врагами. Конечно, она круто рисковала: ее могли изгнать из ячейки или что-нибудь в том же духе.
И все же один момент во всем этом меня смущал. Быть может, стыдясь, — но она, очевидно, им дорожила, своим фалангистом, — посмотрев на него извиняющимся нежным взглядом, она взяла меня под руку и, отведя в сторону, на тротуар, принялась за объяснения. В чем дело, Тео? Я не дурак, и глаза у меня не в кармане, пусть я не очень хорошо вижу, но все же и не слепой. Вольно тебе путаться с душегубами, пролетарская революция сумеет распознать своих, но, когда монго-аустенистская идея просветит весь мир, я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы твою красивую голову не обрили, моя дорогая Тео. Или, может, мне случится подобрать твои срезанные пряди, чтобы спрятать в них лицо, вдохнуть их запах и, оплакивая мою прекрасную утраченную любовь, вспомнить благословенные часы той ночи, когда мы были близки. Не трудись, натягивая перчатки, объяснять мне то, что и без того яснее ясного, иди скорей к своему идальго и не беспокойся обо мне, у меня чудесные воспоминания, их мне надолго хватит. Имея гораздо меньшее — несколько смутных сценок вокруг милой утопленницы, — я ухитрился промечтать долгие годы. Представляешь, тем, чем ты меня одарила, я заполню целую вечность.
«Ты будешь мне рассказывать, как дела у Жана-Артюра?» — Обязательно, Тео, только, боюсь, ничем хорошим эта история не кончится, а его матримониальные планы, жениться на сестре товарища, канут в воду. Оставь меня, я должен выплакаться.
Прямо безумие какое-то, впрочем, на сей раз предлог был красив — любовные огорчения, во всяком случае, что-то подобное, — и слезы, можно быть уверенным, вполне обоснованные, не заставили себя ждать, ну и пусть сентиментальность все это, причина для них самая что ни на есть благородная. Льются, может быть, слишком обильно, словно ситуацией воспользовались пожарные, которые всегда готовы, по своему усмотрению, затушить полыхающее пламя, а кто поджигатель — неважно, будто их усердие выражает не более чем физиологическую потребность в разливании воды, будто им просто выпала такая удача, а в сущности, им глубоко безразлична моя боль. Внезапно из-за подозрения в неискренности, — может, это у меня всего-навсего профессиональный рефлекс великих трагических актрис? — я засомневался в своих чувствах. Ведь если даже я и докатился до того, что, медленно удаляясь от большого каменного дома, удрученный своей печалью, чувствовал себя потертым интриганом с разбитым сердцем и огрубевшей кожей, то все равно не должен был упускать из виду, что все происшедшее сводилась лишь к двум вечерам (о первом у меня не сохранилось никаких воспоминаний), обрамляющим день, который, в основном, был потрачен на борьбу с разрушительными последствиями адских смесей Жифа. Достаточно ли этого, чтобы выдумать себе целую историю?