Выбрать главу

Пастор Джон говорил и говорил, то и дело намекая на меня, и я хмуро поглядывала на маму, но та невозмутимо смотрела вперед.

После проповеди, провожая нас на выход, пастор Джон сжал мою руку немного сильнее, чем хотелось бы, и сказал:

– Не волнуйся. У твоей мамы все хорошо. У нее все хорошо. Бог всемогущ.

~

– У тебя все хорошо, – сказала я мышке, кладя ее обратно. И пусть я безупречно проводила этот опыт десятки раз, неизменно произносила небольшую молитву, просила, чтобы все прошло удачно. Вопрос, на который я пыталась ответить, используя терминологию миссис Пастернак, заключался в следующем: можно ли использовать оптогенетику для выявления нейронных механизмов, участвующих в психических заболеваниях, где есть проблемы с поиском вознаграждения, например при депрессии, где слишком много сдерживающих факторов, или наркомании, где их слишком мало?

Иными словами, через много-много лет после того, как мы выявили способ идентифицировать и изолировать части мозга, которые вовлечены в эти заболевания, сумеем ли мы преодолеть все препятствия и сделать это исследование полезным для кого-то, кроме мышей, сможет ли наука помочь тем, кто в ней больше всего нуждается?

Заставить брата слезть с иглы? Заставить мать встать с постели?

Глава 10

Беременность мной стала для мамы полной неожиданностью. Они с папой давно оставили попытки обзавестись вторым ребенком. Жизнь в Америке была дорогой, и бесплодие казалось своего рода благом. Но затем у мамы начались утренние недомогания, пополнела грудь, то и дело хотелось в туалет. И она все поняла. Ей было сорок лет, и она не слишком радовалась тому, что все вокруг называли чудом.

– Ты была не очень хорошим ребенком, – повторяла мама всю мою жизнь. – Тебя и носить-то было неприятно, а уж роды и вовсе стали сущим кошмаром. Тридцать четыре часа мучений. Помню, еще думала: Господи, чем же я так провинилась?

Первым – и настоящим – чудом для нее стал Нана, и его появление на свет отбросило на все прочее длинную тень. В этой тени и родилась я. Я понимала это даже в детстве – мама позаботилась. Она была весьма прямолинейной, не жестокой, но близко к тому. Маленькая, я гордилась тем, что умею видеть разницу. Нана был еще жив, и я спокойно сносила обвинения в том, что я плохой ребенок. Я понимала контекст – им был мой брат. Но потом он умер, и все мамины заявления стали казаться жестокими.

Помню, мама звала меня асаа. Это такая волшебная ягода. Если съесть ее в самом начале, то кислая пища покажется сладкой. Но сама по себе она ничего из себя не представляет. И кислое остается кислым.

Когда нас было четверо, кислятины в нашей жизни хватало, но была я, асаа, был Нана, контекст, – и мы подслащивали существование родителей. Мама тогда еще работала на мистера Томаса и однажды привела меня к нему. До сих пор помню его беспрестанно трясущиеся руки.

– Где моя маленькая чернушка? – спрашивал он, пытаясь протолкнуть слова сквозь дрожащие губы. К тому времени мистер Томас полюбил мою мать, возможно, даже больше, чем собственных детей, но его острый язык не притупился, и я никогда не слышала, чтобы старик сказал маме хоть одно доброе слово.

Чин Чин на постоянной основе работал дворником в двух школах. Его по-прежнему обожали дети, и он славился как порядочный и трудолюбивый человек. У меня сохранились о нем пусть немногочисленные, но в основном приятные воспоминания – впрочем, обычно о людях, которых едва знаешь, и помнишь только хорошее. Это тех, кто остался рядом, судишь строже – они просто всегда под рукой.

Рассказывали, что в детстве я была громкой и болтливой, полной противоположностью той тихой застенчивой девушке, в которую потом выросла. Считается, что если ребенок любит потараторить, он вырастет умным, но меня больше всего занимала столь радикальная смена темперамента. Когда я слушаю себя на записях тех лет, часто мне кажется, будто на них совершенно другой человек. Что со мной произошло? Какой женщиной могла бы я стать, если бы эти потоки речи не поменяли направление и не превратились во внутренние монологи?

Родители сохранили несколько аудиозаписей моих первых слов – сперва невнятных, потом на безупречном чви. На одной из них Нана пытается рассказать Чин Чину историю.

– И вот крокодил запрокинул голову и распахнул свою огромную пасть…

Я пищу.

– Муха села крокодилу на глаз. Он попытался…

– Папа, папа, папа! – кричу я.

Если внимательно послушать пленку, то можно ощутить, как Чин Чин старается сохранять терпение пред лицом растущего разочарования Нана и моих неуместных воплей. Он пытается общаться с нами обоими, но, конечно, ни один из нас не получает того, чего действительно хочет, – полного и безграничного внимания, внимания без компромиссов. Я еще не произношу настоящих слов, но все же в моем бессмысленном лепете чувствуется срочность. Мне нужно сказать нечто важное. Надвигается катастрофа, и, если никто меня не послушает, она произойдет и моему отцу и Нана будет некого в том винить, кроме самих себя. Настойчивость в моем голосе вполне серьезна. Неприятно это слушать, даже спустя столько лет. Я не притворяюсь, что надвигается беда; я искренне верю, что так оно и есть. В какой-то момент я издаю низкий гортанный звук, чтобы вызвать сочувствие у своих собратьев-животных, однако сородичи – мой отец, мой брат – ничего не делают и продолжают беседовать. Они спокойно болтают, потому что мы в безопасности, в небольшом арендованном домике в Алабаме, а не застряли в темном и опасном тропическом лесу или на плоту посреди моря. Поэтому мои вопли – просто чушь, неуместный звук, вроде львиного рыка в тундре. Когда я сейчас слушаю кассету, мне кажется, что катастрофа, которую я предвидела, все же случилась – обычная беда большинства современных младенцев: когда ты рождаешься милым, шумным, требовательным, необузданным, но затем условия тебя меняют.