Игорь слушал жадно — не внимательно, а именно жадно, как пьют воду в жару, как едят после тяжкой работы, как дышат после долгого бега. Похоже, ему и в самом деле было все равно что слушать — лишь бы звучал голос человека. И Эней бросал в его скрытое тенью лицо стих за стихом, пока — где-то уже в Карфагене — не запнулся оттого, что пересохло во рту.
— Спасибо, — сказал Игорь. — Было здорово. И почему я только раньше не читал эту штуку?
— Как ты себя чувствуешь?
Игорь потер затылок.
— Паршиво.
— Но, как я понимаю… лучше, чем могло быть?
— Да, — согласился Игорь, — хотя… как сказать.
— Как сказать? — Не нужно быть эмпатом, чтобы понимать, что Игорь хочет, чтобы его спросили.
Игорь зажмурил глаза и с непонятным выражением ответил:
— Эта сволочь… прикидывается моей женой. Женой, которая зовет меня… туда.
Ну что, подумал Эней, в бесов я, выходит, уже поверил. Сам не заметив как. Сижу и обсуждаю тут совершенно серьезно, кем они в этот раз прикидываются.
— Извини, а ты уверен, что… ну, это не она?
— Она бы не стала меня туда звать, — твердо сказал Игорь. — Как бы плохо ей ни было. И еще одно…
Он переплел пальцы в замок, хрустнул ими.
— С самого начала. С первого раза, как я сюда спустился. Когда я открываю глаза, — Игорь, видимо, для наглядности распахнул глаза, — я ничего там не вижу. Но когда закрываю, — он опять зажмурился, — я ощущаю, что там, — он показал большим пальцем за спину, на дарохранительницу, — сидит человек.
— Именно сидит?
— Не придирайся к словам. Стоит, лежит — неважно. Находится. Все время.
— И… что он делает? — осторожно спросил Эней.
— Смотрит. Прямо на меня. И я даже не знаю, от чего мне хуже — от вонючки, которая опять в меня просится, или от него. Ну вот представь себе — сидит с нами тут кто-то третий и молчит…
— Позвать брата Михаила?
— Упаси тебя Господь! Пусть лучше так… Ты, главное, пойми — он молчит, а я как будто бы должен с ним говорить. Но как говорить с тем, кто не отвечает?
Игорь опять несколько раз медленно качнулся взад-вперед. Эней долго думал, что ему сказать, и наконец нашелся.
— Знаешь, может, так даже лучше. Если бы ты рассказал, что кусок хлеба с тобой разговаривает, тогда бы я серьезно забеспокоился — брать тебя или нет.
— А раз со мной разговаривает бес, то все в порядке? — Игорь нервно хохотнул.
— Беса я и сам слышал. — Эней повел плечом. — Через тебя, я имею в виду. И я знаю, что это был не ты. Тебе неоткуда было знать, что Костя священник.
— Костя, подходя ко мне, начал молиться, — напомнил Игорь. — Я мог просто угадать. Или вычислить.
— Он уже после начал молиться.
— Нет, Ван Хельсинг. Ты путаешь, потому что был в изрядном тумане.
— Я тебе и в тумане смог по носу врезать.
— Смог, и что? Соображал ты все равно плохо.
— Ты пытаешься мне доказать, что ты спятил? Или комедию ломал?
— Нет, миро ило! Я пытаюсь тебе объяснить, что нет здесь никакого гарантированного, стопроцентного и проверенного оружия! Я мог быть одержим бесом, а мог и просто свихнуться. Мне было от чего. А потом исцелиться, тоже по вполне объяснимым естественным причинам. А то, что я чувствую здесь, может быть реальностью — а может быть и нашим с братом Михаилом парным глюком! Но даже если это реальность — этот, которого мы чувствуем, он совершенно не обязательно является Богом, сотворившим небо и землю. Никаких гарантий. Ты просто говоришь себе — «это так». И все. Ну, пытаешься. Слушай, Ван Хельсинг, если у тебя вода есть — почитай еще, пожалуйста.
— Я не Ван Хельсинг. И не был-то — а теперь точно нет. Если тебе обязательно кличка нужна, зови Энеем.
— Договорились.
— Так вот: «Еней з Дидоною возились…»
Какое-то время Игорь еще слышал что-то — мог уловить слова, мог даже восстановить фразу. Какую-нибудь одну… Потом держался за память, что голос только что был рядом. Потом за память о памяти — точь-в-точь как в старой песенке. А потом бормотание, крики, подзуживание, жалобы в ушах вытеснили все.
Голос из-за стены хныкал: «больно… больно… помоги… открой… не оставляй… не оставляй… больно… вернись… ненавижу тебя…» Милена там или злой дух — он уже и сам не знал: а вдруг где-то на пределе мучений она и вправду стала такой? Он же помнил себя жалким, бормочущим бессвязицу и умоляющим, готовым на все ради секунд без боли… Молиться не получалось. Ничем. Никак. Что-то должно было кончиться, уступить.