И с каким-то нечленораздельным торжествующим возгласом он швырнул целую коробочку порошку в эту симфонию красок и жужжания.
— Легкий свист… Кипение… Быстрый смерч… и мухи, осы, ужас и мерзость — все смешалось, взвилось вихрем пыли, которая затем улеглась смирно и невинно серою кучкою среди папортников и душистых ветвей.
Граф смеющимися глазами следил за явлением, дожидаясь пока все уляжется, затихнет, а я живо повернул налево кругом и, не прощаясь, без единого слова быстро зашагал, бодрый и свободный, обратно к городу, к жизни, к ее домогательствам и шуму, к розам, и поцелуям, и молодым девушкам.
Прошел год.
Я снова ходил по старым улицам, снова вошел в колею прежних обязанностей, в рамки милого, старого, твердого расписания часов… но сам обновленный, бодрый и свежий.
Я отдохнул всем своим существом, перебродил. По моим нервам пробегала новая искристая сила, мои жилы напрягались новым неугомонным задором. Мои глаза обрели новый блеск и новую зоркость. Я видел новые, свежие краски на цветах, на домах и в пестрой человеческой сутолоке.
Легко и естественно проложил я себе дорогу в круг девушек, свежим инстинктом выбрал из них настоящую… Невеста, свадьба, дом и хозяйство, все устроилось так же просто и легко, как ветка розового куста колышится по ветру.
Лес шумел за порогом моего жилья, в буковых вершинах куковала кукушка в такт и биению неугомонного молодого сердца. В кухне напевая хозяйничала моя подруга, а за окном школьного класса заливался скворец, славя солнце и жизнь.
А по вечерам… о, как легко проторил я опять тропу на народные сборища, в кружки и союзы трудящихся, куда великий, освежающий поток жизни и прогресса — вечно обновляющийся — ежедневно просачивается все больше и больше, тысячью крохотных ручейков, не смотря ни на какие преграды и затруднения.
Мы устраивали большой праздник, народное гуляние с афишами, с триумфальной аркой, и сам я снова сидел на самой верхушке с молотком и гвоздями, прибивая зелень и цветы.
Был вечер, и солнце клонилось к закату.
Вдруг внизу мне послышался тоненький голосок. Я осторожно посмотрел вниз; рот у меня был набит гвоздями.
Там стоял сгорбленный старичок и поглядывал наверх.
— Как! Вы все еще торчите там наверху? — заквакал он.
Подумайте! Это был граф!
Длинные белые локоны рассыпались по воротнику его пальто, такие белые, по Ингеманновски[1] длинные и мягкие. О, какой маленький и усталый! Какая увядшая, пепельно-серая улыбка!.. В одной руке он держал стариковский зонтик, в другой — потертую кожаную сумочку.
О, какой это был старый, измученный человек!
Я спустился вниз. Поздоровался с ним и повел к себе в дом через садик, весь в сирени и жасминах.
Жена моя улыбалась и наливала нам кофе. Ручеек громко журчал, кукушка куковала, в окна веяло вечернею прохладой…
— Разве не хорошо у нас! Чудесно ведь! — воскликнул я.
— Ничего себе, — поддразнил он, — здесь есть все, что полагается в романах.
Моя жена была так молода и простодушна, что приняла это за настоящий комплимент. Когда она вышла зачем-то, я воспользовался случаем, чтобы спросить его:
— Ну, а как дело с порошком? Скоро вам удастся истребить всех насильников?
Некоторое время он сидел, молчаливый и неподвижный, как мумия; наконец, сказал:
— Это дело безнадежное. Только истребишь одного, как на его место является десяток других. Их целые толпы ждут своей очереди. Этому конца не предвидится. Пожалуй, люди в роде тех глубоководных рыб, что чувствуют себя хорошо только на определенной глубине. Стоит вытянуть их наверх, как выворачиваются на изнанку от непреодолимой мании величия.
— Так значит, как же теперь с вашим лечением порошком?
— Не думаю, чтобы его стоило продолжать. И что за беда, если на свете и будет сотня-другая безумцев, страдающих манией величия! Пусть только народ сам хорошенько отбивается от них, потому что их только и можно образумить нажимом снизу… И наилучшею средою для развития разума, повидимому, являются все-таки низы.
Я вышел на минутку загнать кур прежде, чем лиса отправится в ночной обход.
Когда я вернулся, графа в комнате не оказалось, но навстречу мне струился хорошо знакомый запах гелиотропа, а на полу серела скромная кучка пыли — трогательно маленькая, скромная.
Гм, — подумал я, так он исчез!
На столе лежала записка со словами:
«Прощайте молодой друг. Передайте привет вашей жене. Она очень мила».
1
ОТ РЕДАКЦИИ. Корень жень-шень — растение очень редкое и нежное. Он водится и в нашем Уссурийском крае, среди отрогов хребта Сихота Алиньдюсь, но со времени появления русских переселенцев, с увеличением лесных пожаров, стал пропадать и жень-шень. Соответственно с этим поднялась на него и цена. Прежде платили за фунт жень-шеня рублей 150–200, теперь он стоит уже 300–400 рублей. А его сбор во всем крае с 3–4 пудов год сократился до 1–2. Количество же ищущих корень не уменьшилось. Чудесному жень-шеню китайцы и корейцы приписывают разные целебные свойства, вплоть до превращения старика в молодого (омолаживания). Лечащийся должен приготовить корень с особыми снадобьями, известными только китайцам, и принимать его в определенные месяцы года в количестве, увеличивающемся с каждым приемом.
Ляо — бедный китаец. Все его имущество — это одежда, что на нем, а его одежда — рваные ватные куртка и штаны, стоптанные русские сапоги, спереди — промазанный передник, а сзади — барсучья шкура, да еще деревянный браслет на левой руке. Промазанный передник, барсучья шкура и браслет говорят, что Ляо — искатель жень-шеня.
Июнь. Колос ржи и ячменя на русских полях потянул стебель книзу. Птаха вывела птенцов. Молодые волчата забегали по бурелому.
Ляо набрал себе немного буды, взял в руки палку, на пояс подвесил костяные палочки и целиной пошел в тайгу искать свое счастье. Ляо уже десять лет ищет жень-шень. Раньше он добывал до двух фунтов корня в год, а теперь вот уже два лета бродит по русскому краю и нигде не может найти жень-шеня.
В голове бедного Ляо одна мысль: неужели и теперь он не найдет пан-цуй (корень жень-шень)?!. Неужели и теперь дух гор и лесов обведет его мимо целебного растения, которое ему теперь нужно уже не для продажи. Ему самому необходимо избавиться от старости, сделать себя молодым.
Недели текут. Ляо в лохмотьях, голодный, все идет по тайге, без дороги, без троп, надламывая веточки[2], и смотрит в землю, стараясь среди густой листвы рассмотреть пан-цуй.
Вот в тени, под высокой скалой, в том месте, где никогда не бывает солнца, Ляо увидел высокий мочковатый куст, с пятипалыми широкими листьями, похожими на руки человека.
Ляо задрожал. Он бросил палку, сам пластом лег на землю и криком сердца заголосил:
— Пан-цуй, не уходи, я чистый человек, я душу свою освободил от грехов, сердце мое открыто и нет у меня худых помышлений[3].
В мозгу китайца пронеслось: а вдруг он испорчен? — и корень глубоко уйдет в землю, скала, под которой пан-цуй вырос, начнет стонать и колебаться, а из заросли выскочит дух гор (тигр). Ляо боялся открыть глаза. Ветер шумел, вдали завывал волк, а ему казалось, что это стонет жень-шень.
Но вот он приоткрыл свои косые глаза и — о радость! — перед ним остался стоять его пан-цуй. Он вскочил, осторожно огляделся, внимательно осмотрел землю кругом, — здесь был только его корень, других нет. Палочками Ляо обил землю, осторожно руками вытаскивал каждый корешок жень-шеня и только к ночи добыл себе пан-цуй.
1
В. С. Ингеманн — датский писатель († 1862 г.), причисленный к национальным классикам.
2
Искатель жень-шеня надломом веток дает знать другому искателю, что тут делать нечего: прошел уже один и все осмотрел.
3
Слова — одинаковые для всех искателей жень-шеня в Уссурийском крае. Китаец верит, что если их не произнести, то корень не дастся в руки.