Монахи степенно пригубили вино.
Радушием светились крестьянские лица монахов. Они осмелели. Они расспрашивали гостей о России и улыбались простодушно и удивленно. Служки через плечи сидящих уставляли стол брынзой, хлебами, чашами с виноградными гроздьями. После трех лет фашистской оккупации не только болгарские города и села, но, видно, и монастыри постились: скот был угнан в Германию.
— Зелен боб, — приговаривал отец эконом, накладывая на тарелку полковника зеленую фасоль.
Пили по второму и по третьему разу.
— Вчера услышали снизу русскую песню, обрадовались: знакомая! — сказал отец казначей.
— Знакомая?
— А вы отца игумена попросите, пусть разрешит. Споем. Вот у нас певец! — сказал отец казначей, похлопав по руке горбуна.
Обносивший стол вином горбатый монах подливал полковнику виноградную водку — «мастику». Он уже дважды успел, обойдя стол, исчезнуть с подносом. Уж не вздумал ли он угощать вином часовых? Полковник заметил, что Шустов не сводит глаз с горбуна. Кивком головы он отправил адъютанта во двор — проверить, все ли в порядке. Проходя мимо, Шустов наклонился к полковнику и вполголоса сказал:
— Вы не обратили внимания?
— Нет, а что?
— А монах-то… из альбома.
— Перекрестись. Здесь можно, — сквозь зубы ответил Ватагин.
Младший лейтенант вышел, а горбун вернулся, вытирая губы. Нет, кажется, тут не о часовых забота: он сам прикладывался к стаканчику за дверью — боится игумена. Монахи звали его Октавой. О нем рассказали полковнику с тем удовольствием, с каким простые люди за столом любят поговорить о пьянице. Он был, оказывается, беглый, из Македонии. С ним там, в горах за Прилепом, случилась при гитлеровцах какая-то история. Какая? Об этом монахи умалчивали, весело ухмыляясь.
Шустов уже возвращался, шел за спинами монахов своей независимой походочкой. Он даже не подошел к Ватагину, а со своего места послал ему по рукам конверт. Полковник, только лишь пощупав, понял: фотография. Он молча сунул конверт в карман гимнастерки.
Между тем монахи поглядывали на игумена. С той минуты, как отец казначей сказал, что они знают русские песни, и полковник попросил спеть, видно было: и монахам не терпелось спеть, и горбуну — показать свой голос. Наконец пастырь с усталым лицом, снисходя, уступил.
Отец эконом налил горбуну стакан. Октава проглотил сливянку при общем молчании, вытер пот с бледного лба и прикрыл красивый рот рукавом, как бы заранее умеряя силу звука. На мгновение, в неверном свете свечей, неподвижное сумрачное лицо монаха показалось полковнику одноглазым, словно выточенным из темного дерева. Ватагин взглянул на фотографию и снова спрятал ее в карман — это заняло не более секунды. Стесняясь русских слушателей, македонец запел старинную песню, знакомую Ватагину еще с юности.
— «Жили двенадцать разбойнико-о-ов…» — пел монах, и такое бездонное «о-о-о…» поселилось в трапезной, что пустые чаши откликались, словно морская раковина.
— «Господу богу помо-о-олимся…» — дружно подхватили монахи.
Пели и казначей, и игумен, и эконом, а голос македонца гудел набатно. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица. Горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей. Под мягкими усами губы были поджаты, как бы для тонкого свиста, но звук — казалось полковнику — возникал даже не в груди монаха, а будто в горбу его, отлитом для такого случая из меди с серебром, и Ватагин почувствовал, что выпито немало. Снова на краткий миг вынул он из кармана гимнастерки фотографию и, поглядев, снова сунул в карман незаметно. Пожалуй, похож: один из семи близнецов.
15
После песни развязались языки. Монахи шумно беседовали меж собой, уже не стесняясь ни русского офицера, ни игумена. Они делились впечатлениями от первой встречи с советскими людьми, и хотя один из русских спал, сморенный походной усталостью, а другой все входил и выходил, да помалкивал, но самый старший, третий — он был человек покладистый и приветливый, говорил тоже мало, но слушал охотно и ел не стесняясь.
— Верно ли, господин полковник, что у вас женщины в армии? — набравшись храбрости, спросил отец эконом.
— Есть такой грех. Да ведь и ваши девочки партизанили на славу?
— Ничего… — уклонялся отец эконом. — Мы не судьи мирским делам.
— А вас, на горных высотах, женщины не навещают? — подмигнув, спросил полковник.
— Иных… посещают, — в тон ему, лукаво, ответил отец казначей.
И все взглянули на Октаву при этих словах. Оживилась мужская трапеза.
Отец эконом, размахивая рукавами, приставал к Октаве, требуя, чтобы он рассказал, не таился, почему и как он бежал из своего Прилепского монастыря. Октава дергался всем телом, стараясь уклониться от требований отца эконома, и горб его при этих движениях еще резче обозначался, будто чемодан, спрятанный под рясой.
— То нелепо, что вы просите. Вздор!.. — говорил Октава. — Зачем же русским такое слушать.? Не будут верить. Вздор…
— Нет, то истина!
— То вздор!
— А ну, рассказывай! — не поднимая глаз, приказал Ватагин.
Вот что услышали полковник и Славка в гот вечер в горном монастыре на случайном ночлеге.
С детства Октава жил в Югославии, за Вардаром. Там, в синих Прилепских горах, есть старинный монастырь, говорят, воздвигнутый еще крестоносцами во времена их походов из Франции в Святую землю. Однажды, год назад, монахи проснулись в тревоге — к стенам македонского монастыря по малодоступной горной тропе подъехала немецкая машина. До того только раз гитлеровцы побывали в монастыре: искали партизан и скот. Октава в ту ночь спал крепко — с утра до вечера рубил он столетние буки на скалах и свергал их обрубленные голые стволы по расселине вниз, на монастырские пастбища, готовил дрова для долгой зимы. Он проснулся оттого, что холодом потянуло из открытой двери в его келью. Он открыл глаза и увидел… Женщина стояла перед ним. Женщина! Женщина… Такая красота может присниться только монаху. Ее нельзя описать — что-то было в ее лице такое, отчего он даже зажмурился. Она была седая и молодая, седая красавица. Козни лукавого! Такое бывает только в монастырях. Сатанинское искушение… Октава перекрестился и открыл глаза. Она не исчезла. В руке ее, поднятой над головой, сиял свет. Она зажгла неземной свет и ослепила Октаву. Тогда он повергся на каменные плиты и молился. «Встань!» — сказала она, смеясь. И он встал и показал ей свое лицо, как она того хотела. И она увидела его всего — он высок, но горбат, как аналой… Лицо женщины стало недовольным, и она погасила свет. В дыме и смраде она оставила его одного в келье…
Ватагин слушал, тоже, как Славка, разглядывая свои ногти: они у полковника чистые, матово-розовые, скобленные перочинным ножом. Он не улыбался, только едва-едва тронулись кверху уголки губ. Значит, все это не выдумано в книгах. Все существует на этой грешной планете. Вот и монах, которого искушает по ночам женская прелесть. Только в годы гитлеровской оккупации бесовское наваждение является в монастырь в «опель-олимпии».
— Что же, это фашисты ее привезли к тебе? — весело спросил Ватагин и в упор взглянул на горбуна.
Его поразили горящие глаза Октавы. Дикий монах переживал свой рассказ всем существом. И все монахи безмолвствовали за столом.
— Они, — убежденно ответил Октава. — На рассвете старец Никодим благословил меня на бегство. Немцы строго приказали игумену, чтобы я оставался в монастыре, ждал. Чего?… — Октава вопрошал монахов, но никто за столом не мог бы ему дать ответа. — Чего же?… А я не стал ждать! Старец Никодим сказал мне: «Равно ненавистны богу нечестивец и нечестие его. Беги, чадо!» И я бежал по снежным перевалам Прилепа, через Вардар и Мораву. Вот ныне здесь я — в мирном краю. «Не было их вначале, и вовеки они не будут!»
Видимо, сильно выпил отец эконом, если, даже не дав монаху досказать мысль пророка Иезекииля, грубо съязвил:
— Это они испытывали тебя: с горбом проползешь ли в пещь огненную…
Однако никто не улыбнулся.