Но было бы ошибочным полагать, что добровольные пленники этого пустынного, расположенного в стороне от морских путей островка были довольны всеми благами своего уединения и ничто не омрачало их души.
Хотя тишина и уединение весьма ценились его обитателями, но монотонность и привычное однообразие их каждодневных «таинственных» занятий и никогда не менявшийся распорядок дня действовали на них несколько отупляюще. Особенно страдало женское население морской станции — никто из них не был биологом и бесконечные вскрытия и прополаскивания ракушек, естественно, не могли их увлечь. Ко времени, к которому относится рассказ, на островке назревала трагедия — все чувствовали, что одна супружеская пара должна была распасться. И ожидание этого действовало угнетающе на весь персонал станции.
Я отчетливо припоминаю незамысловатое строение — нашу станцию, которая издали казалась маленькой вспышкой пламени на широкой дуге пляжа. Я вспоминаю во всех подробностях наш долгий спор о цветовой гамме только что выстроенной лаборатории и нашу неспособность прийти к единству, пока сумасброд Смит из Смитсоновского института, долговязый симпатичный верзила, не воспользовался этими бесплодными дебатами и не положил конец спору тем, что вымазал «наш коттедж» в свою любимую оранжевую краску.
Затем потянулись дни, похожие один на другой, как близнецы. И вскоре должен был наступить день рождения Лингулы, который мы пятый раз отмечали на острове.
К этому времени уже никто не сомневался, что Лингула — эта смуглая сердцеедка — оставит своего мужа, Челленджера.
Стараясь не придавать чрезмерного значения нашим подозрениям, мы с напускным безразличием продолжали менять воду в аквариумах, участвовать в экспедициях на ближайшие рифы и собирать раковины по побережью. Восседая на высоких табуретах, изредка переговариваясь, мы корпели над микроскопами, препаровальными лупами и без устали разгадывали тайны бесчисленных видов моллюсков и в особенности самого замечательного и загадочного класса — кефалопод. В нашем кругу признанным авторитетом по ним считался Челленджер, впрочем в последнее время мало занимавшийся ими.
На наши исследования — и мы охотно в то время верили этому — из-за океана «глядела нация», мы чувствовали себя облеченными особым доверием специалистами и трудились в полную силу — во имя науки и интересов наших патронов. Кроме того, мы испытывали внутреннюю необходимость детально знать всех этих моллюсков хотя бы потому, что именно они отняли у нас расположение наших жен.
Мы жили здесь же, при лаборатории, в скудно и дешево обставленных комнатках с бамбуковыми жалюзи на окнах, со стенами настолько тонкими, что любое слово, сообщенное полушепотом в одном конце дома, становилось достоянием гласности в противоположном. Утаить что-либо от остальных, я думаю, было бы невероятно трудно. Поэтому и новость, сообщенная Челленджером жене в своей комнате, была тотчас же воспринята и нами в лаборатории. Мы узнали ее утром накануне дня рождения Лингулы.
Но сначала для лучшего понимания дальнейшего мне нужно объяснить вам, в какие необычные условия мы были поставлены. Наш единственный приемник — формально достояние всего коллектива, а в действительности принадлежавший Челленджеру, — уже целый сезон отказывался связать нас с большим миром, но мы не торопились осуждать его, поскольку знали, что даже более совершенное и поэтому более щепетильное дитя современной электроники могло бы закапризничать в этом сыром и жарком климате. Наши бинокли тоже отказывались служить нам: их линзы мутнели и покрывались радужными ореолами внутри и снаружи.
Газет мы тоже не имели. Без них и без приемника, не говоря уже об оторванности от человеческого общества, мы чувствовали себя в некотором роде колонией робинзонов. Но этот монотонный образ жизни имел и свою положительную сторону — он лишал нас возможности обсуждать скандальную и брачную хронику и отвлекаться по прочим пустякам. И только один из нас, воспитанник Кембриджа Бреки Уайт, остро переживал отсутствие отчетов о дерби.
Иногда после многочасовых усидчивых занятий с микроскопом, когда вместо кишечника нашей очередной жертвы нам начинали мерещиться неведомые иероглифы, мы спрыгивали с осточертевших табуретов и, разминая ноги, шли сообщить Бреки Уайту новости о скачках, будто бы только что полученные от местных рыбаков. Но Бреки Уайт был прирожденным пессимистом, и мы напрасно растрачивали фантазию.