Гриша сказал:
— Куда вас отвезти, дядя Гриша? В институт?
— Можно и в институт, — ответил Дауге.
«Никуда мне не хочется, — подумал он. — Совсем никуда не хочется. Тяжело как! Вот не думал, что будет так тяжело. Ведь не случилось ничего нового или неожиданного. Все давно известно и продумано. И заблаговременно пережито потихоньку, потому что кому хочется выглядеть слабым? И все очень справедливо и честно. Пятьдесят два года от роду. Четыре лучевых удара. Поношенное сердце. Никуда не годные нервы. Кровь и та не своя. Поэтому бракуют, никуда не берут. А Володьку Юрковского вот берут. „А тебе, говорят., Григорий Иоганнович, довольно есть, что дают, и спать, где положат. Пора тебе молодых поучить“. А чему их учить? — Дауге покосился на Гришу. — Вон он какой, здоровенный и зубастый! Смелости его учить? Или здоровью? А больше ничего и не нужно. Вот и остаешься один. Да сотня статей, которые устарели. Да несколько книг, которые быстро стареют. Да слава, которая стареет еще быстрее».
Он повернулся и вошел в гулкий прохладный вестибюль. Гриша Быков шагал рядом. Рубаха у него была расстегнута.
Вестибюль был полон негромких разговоров и шуршания газет. На большом, в полстены, вогнутом экране демонстрировался какой-то фильм — несколько человек, утонув в креслах, смотрели на экран, придерживая возле уха блестящие коробочки фонодемонстраторов. Толстый иностранец восточного типа топтался возле буфета-автомата.
У входа в бар Дауге вдруг остановился.
— Зайдем выпьем, тезка, — сказал он.
Гриша посмотрел на него с удивлением и жалостью.
— Зачем, дядя Гриша? Не надо.
— Ты полагаешь, не надо? — задумчиво спросил Дауге.
— Конечно. Ни к чему это, честное слово.
Дауге, склонив голову набок, прищурившись, взглянул на него.
— Уж не воображаешь ли ты, — ядовито произнес он, — что я раскис оттого, что меня вывели в тираж? Что я жить не могу без этих самых таинственных бездн и пространств? Плевать я хотел на эти бездны! А вот что я один остался… Понимаешь, один! Первый раз в жизни один!
Гриша неловко оглянулся. Толстый иностранец смотрел на них. Дауге говорил тихо, но Грише казалось, что его слышит весь зал.
— Почему я остался один? За что? Почему именно меня… Ведь я не самый старый, тезка, Михаил старше, и твой отец тоже…
— Дядя Миша тоже идет в последний рейс, — робко сказал Гриша.
— Да, — горько проговорил Дауге — Миша наш состарился… Ну, пойдем выпьем.
Они вошли в бар. В баре было пусто только за столиком у окна сидела какая-то женщина. Она сидела над пустым бокалом, положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела в окно на бетонное поле аэродрома.
Дауге остановился и тяжело оперся на ближайший столик. Он не видел ее лет двадцать, но сразу узнал. В горле у него стало сухо и горько.
— Что с вами, дядя Гриша? — встревоженно спросил Быков-младший.
Дауге выпрямился.
— Это моя жена, — сказал он спокойно. — Пойдем.
«Какая еще жена?» — подумал Гриша с испугом.
— Может быть, мне пойти подождать в машине?
— Чепуха, чепуха… — пробормотал Дауге. — Пойдем.
Они подошли к столику.
— Здравствуй, Маша, — сказал Дауге.
Женщина подняла голову. Глаза ее расширились. Она медленно откинулась на спинку стула.
— Ты… не улетел? — спросила она.
— Нет.
— Ты летишь после?
— Нет, я остаюсь.
Она продолжала глядеть на него широко раскрытыми глазами. Ресницы у нее были сильно накрашены. Под глазами сеть морщинок. И много морщинок на шее.
— Что значит — остаешься? — недоверчиво спросила она.
Он взялся за спинку стула.
— Можно нам посидеть с тобой? — спросил он. — Это Гриша Быков. Сын Быкова.
Тогда она улыбнулась Грише той самой привычно-обещающей ослепительной улыбкой, которую так ненавидел Дауге.
— Очень рада, — сказала она. — Садитесь, мальчики.
Гриша и Дауге сели.
— Меня зовут Мария Сергеевна, — продолжала она, разглядывая Гришу. — Я сестра Владимира Сергеевича Юрковского. (Гриша опустил глаза и слегка поклонился.) Я знаю вашего отца. Я многим ему обязана, Григорий… Алексеевич.
Гриша молчал. Ему было неловко. Он ничего не понимал. Дауге сказал напряженным голосом:
— Что ты будешь пить, Маша?.
— Джеймо.
— Это очень крепко? — спросил Дауге. — Впрочем, все равно. Гриша, принеси, пожалуйста, два джеймо.
Он смотрел на нее, на гладкие загорелые руки, на открытые гладкие загорелые плечи, на легкое светлое платье с чуть-чуть слишком глубоким вырезом. Она изумительно сохранилась для своих лет. И даже косы остались совершенно те же — тяжелые, толстые косы, каких давно уже никто не носит, бронзовые, без единого седого волоса, уложенные вокруг головы. Он усмехнулся, медленно расстегнул плотный теплый плащ и стащил плотный теплый шлем с наушниками. У нее дрогнуло лицо, когда она увидела его голый череп с редкой серебристой щетиной возле ушей. Он снова усмехнулся.