Многое в этом рейсе вызывало у него нелегкие раздумья. Распорядок жизни на “Ялте” был тщательно разработан в те несколько дней, которые были затрачены в Мурманске на оборудование траулера и обучение экипажа. На полубаке дежурил впередсмотрящий — старый опытный матрос. Следить ему приходилось за воздухом и морем. В любую минуту в волнах мог появиться перископ подводной лодки или пенистый след торпеды. Второй пост наблюдения находился на корме. Непрерывно дежурили и у зенитного пулемета, установленного на ходовом мостике. Да и вахтенный штурман посматривал на море и небо. В такое время лишний внимательный взгляд не помешает.
Особенно беспокойны были первые часы после выхода из Кольского залива. Посты наблюдения дважды замечали еле приметные вдалеке дымки. Избегая встречи с неизвестными судами. Бассаргин резко менял курс. Хоть маловероятно было появление надводных кораблей врага невдалеке от Кольского залива, все же осторожность была нелишней. Первая же встреча с гитлеровским военным судном стала бы для тихоходного и почти безоружного траулера и последней.
Долог, очень долог показался рыбакам полный тревог и постоянного ожидания опасности короткий осенний день. Зато длинная ночь прошла необыкновенно быстро. Словно разным временем измерялись день и ночь: светлые часы — бесконечно длинные, темные — короткие.
С одним никак не могли свыкнуться — не только новички, впервые ступившие на палубу траулера, но и бывалые рыбаки — с затемнением. Все наружное освещение “Ялты”, даже топовые огни, было выключено. Иллюминаторы задраены наглухо. Лишь над входами в палубную надстройку и жилые помещения под полубаком еле заметно выделялись прикрытые металлическими козырьками синие лампочки.
Затемнена была и ходовая рубка. Укрепленная под потолком синяя лампочка бросала расплывающийся круг света на машинный телеграф и штурвал, слегка отсвечивала на блестящих и светлых предметах.
Не только работать, даже передвигаться по палубе, загроможденной бочками, короткими толстыми досками для сборки трюмных чердаков, протянутыми от лебедки к траловым дугам стальными ваерами, было трудно. Уже после первых учений в Кольском заливе три матроса ходили со ссадинами, а штурман Анциферов с синяком под правым глазом.
— Затемнение нарушаешь? — посмеивались над ним товарищи. — С фонарем по палубе ходишь? А еще начальник ПВО!
— Фонарь-то синий, — отшучивался Анциферов. — Под цвет затемнения!
Иван Кузьмич ходил по темной рубке, прислушиваясь к доносившимся с палубы голосам. Тралмейстер Фатьяныч с первом вахтой просматривал, вернее, прощупывал трал: нет ли в нем прорех или слабых мест? Матросы путались в растянутой на палубе сети, мешали друг другу. Учить надо людей. Тренировать и тренировать. Но как тренировать? Старые, промеренные десятилетиями навыки полетели к чертям. А новые? За трое суток их не выдумаешь…
Неожиданно в окнах рубки отразился слабый, зыбкий свет. В стороне над морем повисла сброшенная с самолета ракета — “люстра”. Постепенно разгораясь, она осветила мачты и спасательные шлюпки, замерших на палубе матросов.
— Курс двести шестьдесят! — негромко скомандовал Иван Кузьмич.
— Есть курс двести шестьдесят! — также негромко ответил рулевой, быстро перекатывая штурвал.
Траулер круто заворачивал в сторону от самолета. Вторая “люстра” вспыхнула уже значительно левее. Отсветы на мачте и шлюпках таяли и скоро погасли совершенно.
В рубку вошел Анциферов. Иван Кузьмич сдал ему вахту. Осторожно, на ощупь, ступая по невидным ступенькам, спустился он наружным трапом на палубу. Первое, что услышал Иван Кузьмич, — смех и одобрительные возгласы:
— Вот дает!
— Ну и травит Оська!
Впервые с начала рейса Иван Кузьмич испытал облегчение. Люди смеются. Даже вражеские “люстры” не действуют на них. Хорошо!
Не замеченный никем в темноте, он остановился возле работающих матросов.
— …Мне в жизни всегда везло! — разглагольствовал Оська. — Во всем. Кроме помполитов. Стоит мне прийти на судно, как меня начинают перевоспитывать. Вот и наш комиссар! Завел в салоне разговор. Портишь, говорит, свою биографию. Какую биографию? Откуда у меня биография? С восьми лет меня иначе, как босяком, не звали. В десять я бросил школу. Хотите знать почему? В апреле очень хорошо клевал бычок…
— К чертям собачьим тебя с твоей Одессой вместе! — рассердился Фатьяныч. — Иглу обронил. Ищи теперь…
— Минуточку! — остановил вспыхнувший было смех Оська. — Кажется, вы что-то сказали за чертей? Если нашу Одес-су отдать чертям, все святые откажутся от рая и придется запретить прописку в аду. Одесса! Какой город! Море! А какие песенки были в Одессе? Какие песенки! — Оська кашлянул и: запел сиплым, но выразительным голосом:
Теперь эти песенки забыли. Один Оська Баштан их знает. Все старые одесские песенки запрятаны вот в этом сундуке. — Он звучно шлепнул себя ладонью по лбу. — А когда придет мне время помирать, я запишу их на толстой бумаге, переплету в красную кожу с золотыми финтифлюшками и велю положить со мной в гроб. Чего смеетесь? Мой отец, старый биндюжник, рассказывал, как семнадцать лет назад помер лучший биллиардист Одессы Сеня Купчик. Это был человек! Первый кий Черного моря и всех его окрестностей. По завещанию Сени, в гроб к нему положили: справа любимый кий, слева биллиардный шар, под голову колоду карт. А друзья Сени шли за гробом и пели: “Прощай, город Одесса, прощай, мой карантин!..”
— Прямо так и пели? — спросил незнакомый голос. — За гробом?
— Очень просто.
— И никто ничего?
— Какое там “ничего”! — Оська выдержал значительную паузу. — Народу сбежалось! Давка была та… Задавили мороженщика, двух торговок и одну лошадь.
— В общем, — подытожил Фатьяныч, — как жил грешно, так и помер смешно.
— Смешно! — Голос Оськи надломился. — А теперь в Одессу… стреляют.
Смех оборвался. Матросы работали в полной тишине. Лишь изредка слышались в темноте негромкие голоса.
ГРОЗНОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Иван Кузьмич поднялся с палубы в свою каюту. Снял ботинки, китель. Лег на койку. После гнетущего сумрака рубки и темной палубы в каюте было спокойно, уютно. Каждая вещь лежала на привычном месте. Словно не было ни войны, ни опасного рейса.
Но даже и в освещенной каюте покой оказался непрочен. Иван Кузьмич перебирал в памяти минувшие двое суток и остался очень недоволен собой. Забегался. Все еще не присмотрелся не только к команде, но даже и к своей вахте. Народ в нее подобрался пестрый. Старика Быкова и Оську разглядывать нечего. Это рыбаки. А что у Оськи правая нога короче левой… по военному времени изъян не ахти какой. Беспокоил Ивана Кузьмича недавний ремесленник Сеня Малышев, или, как звали его матросы, Малыш. Мальчуган старался на палубе. А вот каков он будет у рыбодела, возле трала?.. И уже прямое недоверие вызывал у старшего помощника недавно освобожденный из заключения Марушко. Была бы воля Ивана Кузьмича — ни за что не взял бы в такой рейс уголовника, хоть и очень дорог сейчас на судне каждый крепкий парень. Ивану Кузьмичу претило в Марушко все: походка с несколько выдвинутым вперед плечом, бахвальство, с каким тот вспоминал лагерь, внешность — в тусклых маленьких глазах его и сильно выступающей вперед нижней челюсти было что-то хищное, щучье.
Иван Кузьмич заворочался на койке. Надо было заснуть. А память настойчиво перебирала товарищей по плаванию.
Непонятный человек и помощник капитана по политической части Корней Савельич. В рубке он почти не появляется. Все время на палубе, в машинном отделении или в каютах матросов.
Иван Кузьмич не очень-то жаловал помполитов. В своем кругу даже называл их “пассажирами”. Но Корней Савельич не походил на помполитов, с которыми доводилось плавать Ивану Кузьмичу. И он присматривался к Бышеву внимательно, даже с некоторой настороженностью.
Корней Савельич был одним из последних представителей старого поколения сельских фельдшеров. Окончив фельдшерское училище, он приехал в Кольский уезд, Архангельской губернии. За тридцать шесть лет практики в рыбацком становище Корней Савельич превратился и в терапевта, и в кожника, и в глазника. Он лечил детей, принимал новорожденных. Но увереннее всего чувствовал себя Корней Савельич как хирург. Тяжелый и опасный труд заполярных рыбаков, промышлявших на ёлах, дорах и шняках, доставлял ему богатую практику.