Но однажды Вася разговорился. Пришел Даниэль, пришли все департаментские вожаки, французы шумно смеялись, чокались с Пориком легким кисловатым вином, смешно рассказывали, как добывали это вино у трактирщика, как трактирщик долго уверял, что нет у него такого вина. Порик развеселился, шутил, хохотал со всеми, рассказывал русские анекдоты, переводя их на французский. Как-то незаметно французы навели его на воспоминания детства, и Вася, с трудом подбирая слова, стал рассказывать о матери, отце, брате — “он в армии, воюет, наверное, лучше меня”. Гости примолкли и жадно слушали о техникуме, о военкоме, о военном училище, о параде в Одессе, о физруке, обо всем дальнем, им, коммунистам, не слишком понятном, но дорогом советском мире, что создал этих вот Пориков, восхищающих Францию. А Порик принялся говорить о Сен-Никезе, и все придвинулись ближе, хотя и сами уже знали дело в подробностях, придвинулись, переживая вместе с рассказчиком трагические и величественные перипетии побега, радостно ощущая свою причастность к герою, причастность, которая обычно возвышает людей. Шел мужской дружеский вечер, вечер соратников, в глубоком тылу рейха, защищенных от него волей своей, силой своей, своим подпольем. Проговорили бы до утра, если бы Эмилия не заявила решительно, что хватит, накурили, поздно уже и вообще “мальчику пора спать”.
Со следующего дня Порик круто пошел на поправку. Доктор Рузэ приезжал два раза в неделю, делал перевязки, осматривал, хмыкал, покачивая головой: такие жизнелюбцы и ему попадались редко. Эмилия жестко соблюдала режим, они ссорились иногда из-за этого. Порик то смеялся, то сердился. Он понимал, какими непростыми путями добывали и переправляли ему деликатесы: сливки, масло, самые тонкие сорта сыра, нежный, беловато-коричневый паштет из дичи. Он-то хорошо представлял сложности, стоящие и за визитами Рузэ, и за безопасностью дома Оффров, куда ни разу не заглянули посторонние. Товарищи оберегали его, товарищи любили его — и он здоровел день ото дня, поражая доктора.
Ему разрешили работать, и Порик прежде всего спросил: как отряд? Отряд жил, сказали ему, отряд, крепко сколоченный, и в отсутствие командира оружия не сдавал. Крылов подорвал эшелон на станции Буале, а потом налетел на крупный военный завод, перебил охрану, вывез оружие. Стамбулов “взял на щит” немецкий продовольственный склад в Нувьон-ском лесу: семьсот килограммов сливочного масла, четыре машины консервов и две машины мяса роздали населению. (“Так вот откуда масло и мясо у Эмилии!”) Федорук, не дождавшись, пока эшелон с солдатами выйдет из Бомона, напал на него вместе с французами прямо на станции, перебили там три десятка немцев. А из Парижа прибыл вызов: приехать и доложить о делах на Севере.
Жизнь звала Порика, суровая и опасная, тяжкая и безжалостная, но настоящая, ни с чем не сравнимая по страсти и значимости.
Он был жив и здоров, следовательно, солдат в строю — кусайте локти, коричневорубашечники! Он превратил ваш концлагерь в партизанский отряд, он ушел из Бомона, он ушел из Сен-Никеза, он выжил, и он — в строю. Здесь же, в много раз обловленном и прочищенном Па-де-Кале, он появляется вновь, и где же — в Дрокуре!
В мае чапаевцы нападали на Дрокур два раза. Днем ходили в атаку на город, расстреляли охранение, подожгли присутственные места. “Русский из Дрокура” превратил Дрокур прямо-таки в вольный город: немцы старались туда зря не показываться.
Порик пишет в Париж: он не может приехать, слишком много работы. После его ареста, а потом побега немцы усилили слежку: схвачен Бойко, провалились явочные квартиры белоруса Юркевича, французов Луи и Марии-Луизы Петт, Декорте, Люсьена, Динуара… В Лилле расстреляно несколько партизан, нарушена связь с некоторыми отрядами. Ему нельзя уезжать: надо все наладить.
А ему надо было уехать. Его фотографии стараниями немецких комендатур широко известны в Па-де-Кале. Его ищут сотни шпиков, специально собранных в департамент, на него ориентирована вся фашистская агентурная сеть. Что бы там ни было, напоследок гестапо хочет, наконец, свести счеты с Пориком.
Поступили сведения: наблюдение установлено и за домом Оффров. Как-то под вечер Вася прощается с Гастоном и Эмилией. Он вынимает из нагрудного карманчика свои четыре пули — подарок хирурга, гвоздь, которым он убил немца в Сен-Никезе и дарит их “маме с папой”. Пройдет много лет, но семья сохранит подарки. Эмилия обнимает Порика, обнимает его Гастон, они провожают его до калитки и смотрят вслед, пока его не поглотит темнота, будто чувствуют, что это — в последний раз.
Василий поселяется в Гренейе, в семье Комюсов. Но он почти не бывает здесь. Порик разъезжает по департаменту, инспектируя свои отряды, ободряя людей, бросая их в бои. Засада у Бомона — только в плен взято тридцать немцев… Налет на шахту “Лева” — захвачено полмиллиона франков, шесть тысяч продовольственных карточек, шахта выведена из строя… Взорван склад взрывчатки… Взорван завод запчастей для самолетов…
И, наконец, Бомон, тот же Бомон, гнусный лагерь: никуда им с Пориком друг от друга не деться.
Вот они в третий, и в последний, раз в Бомоне — бывшие бомонды. Опять горит канцелярия, около нее кратко звучит залп: охране — конец. Толпа лагерников разбита на группы, их инструктируют отдельно: кто пойдет по квартирам, кто — по заброшенным шахтам, кто — в пограничные леса. Подготовка — первоклассная, недаром операцию подготовил Аданьев, а проводил Федорук: она заняла два часа. Лагеря больше нет, лагерников больше нет — дымятся головешки от бараков…
И вот — 14 июля.
14 июля — национальный праздник Франции: день взятия Бастилии. В 1942–1943 годах он не праздновался: немцы… В июне 1944 года компартия дала лозунг: “Все на празднование 14 июля!”
14 июля в Сен-ан-Гоэлле, как и во всех городах Франции, у памятника Неизвестному солдату собрался митинг. И, когда у памятника вдруг возник Порик, люди замерли. Это казалось сном: Па-де-Кале набит войсками, всюду ищут русского из Дрокура, на всех перекрестках висят приказы о его выдаче и фотографии, а он — пожалуйста, стоит в открытую на трибуне, да еще в полной форме советского офицера! (Жанна Комюс очень гордилась своим шитьем.) Толпа молчала ошарашенно, и Порик поднял руку: “Товарищи!” — качал он.
Первая и последняя митинговая речь Василия Порика во Франции была, конечно, верхом дерзости. Немецкие военные автомашины легко разогнали бы постовых, расставленных По-риком вдоль шоссе, и тогда не скрыться бы. Но очень хотелось опять дерзнуть, показать и немцам и французам, что, мол, в самом немецком тылу настолько сильны партизаны, что могут позволить себе и такое. Он говорил не слишком связно, это была не его специальность, однако горячо, задорно, сказал все правильные слова, произнес советско-французскую здравицу, и от того, кто, где и как произносил речь, она казалась великолепной, ему отвечали гулом, выкриками, махали трехцветными французскими флагами, лезли, чтобы пожать Порику руку, обнять! У трибуны и у памятника застыли в почетном карауле десять чапаевцев, отборные богатыри. А только кончил Василий свою речь, как раздался мерный строевой шаг и на площадь, строго равняясь, вступил отряд Александра Ткаченко, символизируя военный парад.