Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону.
— А кто Кириакис по нации? — спросил меня Петын.
— Грек, — сказал я.
— Да… — вздохнул Петын. — Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах.
Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит:
— Шурка, у Кобешкина водка есть?
— Не знаю, — ответил Шурка. — Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет.
— Значит, нет водки, — подвел черту Петын.
Подозрительные
Безногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой — деревянная нога.
Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну — в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой — а под мухой он бывал ежедневно после обеда, — любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил:
“В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!”
Теперь Кобешкин говорил совсем иначе:
“У немцев товар — эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь — рассыплется”.
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был “холодный” сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
— Пойдем к Кобешкину, — сказал Шурка.
“Наверно, Шурка или его мать, — подумал я, — отдали что-нибудь в починку”.
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.
“Трезвый”, — понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху.
После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз.
Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки — все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами:
А Я ЕМ
ПОВИДЛО И ДЖЕМ
Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза.
— Петын с фронта вернулся, — сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода.
— Знаю, — сквозь гвозди сказал Кобешкин. — Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен.
Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына:
— Он же с фронта. Раненый.
— Я тоже с фронта. И тоже раненый, — буркнул Кобешкин.
Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина.
Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону.
— Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить.
Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт.
Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор.
— Зайдем? — спросил я.
— Давай, — согласился Шурка.
Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает?
— Привет! — сказала Галя. — Ты всегда входишь без стука?
Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность.
— Те же и Назаров, — сказала Галя, увидев Шурку.
Мы стояли в дверях как ослы. В это время из другой двери в глаженой белой рубашке и с галстуком на шее появился Сережка. Вместо того чтобы поздороваться с нами, Сережка сел на диван рядом с Галей. Он смутился больше, чем мы с Шуркой.
Никогда я не видел рядом Галю и Сережку. Они, оказывается, очень подходили друг другу. Совершенно белобрысый, белобровый и розовощекий Сережка и чернявая, загорелая Галя.
— Мы в трамвае встретились, — объяснил Сережка.
— И решили пойти в кино без вас, — добавила Галя. — В “Заре” идут “Истребители”.
— Ты же шесть раз смотрел, — сказал я Альбиносу.
— Он хочет посмотреть седьмой раз. В новой обстановке, — объяснила Галя.
Сережка молчал как рыба.
— Эх ты… — скривился Шурка.
Здесь нам делать было нечего. Мы вышли на улицу.
— Что ж ты ему не сказал, что Петын вернулся? — спросил я Шурку.
— А чего ему говорить… Он зазнался. Мы разошлись по домам.
Я лег на кровать и открыл “Виконта де Бражелона”.
Тетя Лида сидела за своим столом и проверяла аспирантские тетрадки.
Тарелка репродуктора передавала сводку Информбюро, а потом артист Дмитрий Николаевич Орлов стал читать рассказ Лескова о Левше. Этот рассказ теперь передавали чуть не каждый день, и тетка каждый раз включала радио на полную мощность. Ей радио никогда не мешало. А мне всегда мешало. Я же не Юлий Цезарь, чтобы одновременно читать и слушать.
Между прочим, моя тетя Лида была точно как Юлий Цезарь. Проверяет тетрадки, слушает радио и разговаривает.
— Что-то Андрей Глебович не был вчера в бомбоубежище… Это правда, что он пошел работать на завод?
— Да, — отвечаю я покороче. — Он эту неделю в ночную.
— На какой же завод он пошел работать? — спрашивает тетка.
— Арматурный, — отвечаю я.
— Что ж он там делает? Утюги? Дались ей эти утюги…
— Это теперь секретный военный завод, — говорю я, чтобы защитить Андрея Глебовича от вечных нападок тети Лиды.
— Какой же он секретный?! — усмехается тетя Лида. — Там же водопроводные краны делают.
— Это раньше, — говорю я. — А теперь каждый знает, что там делают минометы.
Про этот маленький заводик действительно все в нашем переулке знают, потому что многие там работают. А вот про завод, где Гаврилов работает, никто ничего не знает.
— Если это теперь секретный завод, зачем же ты болтаешь? — спрашивает тетка, — Болтун — находка для шпиона.
— А зачем ты спрашиваешь? — злюсь я и захлопываю “Виконта де Бражелона”.
Артист Орлов читает про то, как тульские мастера подковали английскую блоху и на каждой подковке свое имя написали, да так мелко, что только в пятимиллионный мелкоскоп эти надписи прочитать возможно. Сам же Левша для этих подковок гвозди ковал. Эти гвоздики ни в какой мелкоскоп не видать. Тетя Лида всегда в этом месте смеялась. И мне это нравилось. Тут я вспомнил, что как раз про это место спорил с Андреем Глебовичем на даче. Он говорил: