“У немцев товар — эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь — рассыплется”.
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был “холодный” сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
— Пойдем к Кобешкину, — сказал Шурка.
“Наверно, Шурка или его мать, — подумал я, — отдали что-нибудь в починку”.
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.
“Трезвый”, — понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху.
После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз.
Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки — все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами:
А Я ЕМ
ПОВИДЛО И ДЖЕМ
Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза.
— Петын с фронта вернулся, — сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода.
— Знаю, — сквозь гвозди сказал Кобешкин. — Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен.
Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына:
— Он же с фронта. Раненый.
— Я тоже с фронта. И тоже раненый, — буркнул Кобешкин.
Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина.
Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону.
— Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить.
Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт.
Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор.
— Зайдем? — спросил я.
— Давай, — согласился Шурка.
Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает?
— Привет! — сказала Галя. — Ты всегда входишь без стука?
Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность.
— Те же и Назаров, — сказала Галя, увидев Шурку.
Мы стояли в дверях как ослы. В это время из другой двери в глаженой белой рубашке и с галстуком на шее появился Сережка. Вместо того чтобы поздороваться с нами, Сережка сел на диван рядом с Галей. Он смутился больше, чем мы с Шуркой.
Никогда я не видел рядом Галю и Сережку. Они, оказывается, очень подходили друг другу. Совершенно белобрысый, белобровый и розовощекий Сережка и чернявая, загорелая Галя.
— Мы в трамвае встретились, — объяснил Сережка.
— И решили пойти в кино без вас, — добавила Галя. — В “Заре” идут “Истребители”.
— Ты же шесть раз смотрел, — сказал я Альбиносу.
— Он хочет посмотреть седьмой раз. В новой обстановке, — объяснила Галя.
Сережка молчал как рыба.
— Эх ты… — скривился Шурка.
Здесь нам делать было нечего. Мы вышли на улицу.
— Что ж ты ему не сказал, что Петын вернулся? — спросил я Шурку.
— А чего ему говорить… Он зазнался. Мы разошлись по домам.
Я лег на кровать и открыл “Виконта де Бражелона”.
Тетя Лида сидела за своим столом и проверяла аспирантские тетрадки.
Тарелка репродуктора передавала сводку Информбюро, а потом артист Дмитрий Николаевич Орлов стал читать рассказ Лескова о Левше. Этот рассказ теперь передавали чуть не каждый день, и тетка каждый раз включала радио на полную мощность. Ей радио никогда не мешало. А мне всегда мешало. Я же не Юлий Цезарь, чтобы одновременно читать и слушать.