Выбрать главу

— Как так?

— А так… Стрельнул он его, да не добил. А раненый лось-то, поди, пострашнее тигра. Недаром в старину говорили: «Идешь на медведя — заказывай гроб. Пошел на лося — готовь и попа». Поставил Ерофей ружьишко в сторону, сунул за пазуху рукавицы, чтоб, значит, ловчей работать — дело-то зимой было, — достал нож и пошел сохатому горло резать. Спереди, дурак, подходил. А у лося вся сила в передних ногах. Ударит — как из пушки пальнет! Такие березы валит, что ого-го! Ну, вложил, видно, все силы в последний удар… В общем, пробил Ерофею грудь навылет. Пять ребер как не было. А на копыте — рукавица. Так и лежали рядком. Одни кости остались.

— Да-а, побольше бы таких… ежей.

— Эхе-хе, Андрюха, — вздохнул Парменыч, — молодой ты, горячий. А жить-то всем хочется — и ежам, и змеям. Ты эту злость сохрани, в нашем деле без нее нельзя. Но не дай тебе бог озвереть! Для чего мы здесь поставлены? Блюсти закон. И не какой-нибудь, а человеческий. Ты посмотри, Андрюха, сколько здесь всего: лес, вода, звери, рыбы, птицы — и все твое! Шерстнев говорит, надо быть рачительным хозяином природы. Что он понимает?! Мотается по асфальту… Пока не станешь частью всего этого, — и он взмахнул рукой, — ничего не поймешь и будешь бегать по закраинам леса.

Парменыч облизнул пересохшие губы и вдруг спросил:

— Ты подранков добиваешь?

— А как же, — обиделся я.

— Жалко, значит, и ты из доброты сердечной облегчаешь муки, так? — выкрикнул он в лицо.

— Ну… так, — растерялся я.

— А если больной, старый… лось. Все равно задерут волки. Долгая, мучительная смерть. А ты — с ружьем. Поможешь… лосю? — сорвался на шепот Парменыч.

— Н-не знаю… Н-нет, не смогу, — раздавленный чем-то непонятным, ответил я.

— А где же твоя доброта?! — свистящим шепотом выдохнул Парменыч. — Ты же человек и должен понимать, как это больно, когда горит нутро!

И вдруг он обмяк, обвис, и только пальцы до синевы в ногтях комкали друг друга. Почему-то мне стало жутко. Спотыкаясь о весла, я перебрался на нос лодки. А Парменыч как-то по-детски вздохнул, посмотрел сквозь меня и виновато сказал:

— Садись к мотору… Что-то у меня… с руками. От холода, видно.

* * *

Через день начался охотничий сезон. Две недели гремела ружейная канонада, тарахтели моторы, металась над заводями ошалевшая от пальбы птица. Так же метался и я: то лез в чужую лодку и пересчитывал добычу, то ковырял землю около костров — искал утиные перья, то часами наблюдал в бинокль за «подозрительными». Странно, но никто не обижался… Как я ни старался, как ни лез из кожи, так никого и не оштрафовал.

— Вот ведь досада! — расстраивался я. — Как отчитываться перед Шерстневым, что говорить? Что же я за инспектор, если не составил ни одного акта, не отобрал ни одного ружья и не задержал хотя бы паршивенького браконьера?! Нет, не видать мне, видно, карабина…

Но в последний день охоты судьба сделала неожиданный подарок: какой-то дядька передал записку от Шерстнева: «По просьбе краеведческого музея разрешаю отстрелять двух гусей и одного лебедя».

— Вот она, моя соломинка! — обрадовался я и бросился в моторку. — Для такого дела нужна мелкашка, чтобы перышки были целенькие. Попрошу у Парменыча, он не откажет… Интересно, а будет под чучелом написано, кто добыл эту птицу?…

Озеро проскочил быстро, но у входа в протоку винт чиркнул по коряге, и, конечно же, «полетела» шпонка. Вставлять новую — дело долгое. А до избы Парменыча не больше километра. Само собой, я пристал к берегу и пошел прямо через лес… Вдруг среди деревьев мелькнула знакомая фигура.

— Пармены-ич! — закричал я. — Стой, Пармены-ич!

Он нехотя остановился и присел на колоду. Рядом примостился Трезор.

— Ты чего… пропал? — запыхавшись, спросил я. — Бросил одного… А тут записка от Шерстнева… Что это ты какой-то?… Случилось что?…

— Случилось.

— Беда какая?

— Беда.

— Вот те раз! Что ж молчал-то? Помог бы… — чувствуя, как слабеют ноги, сказал я.

— Нет, парень, — вздохнул Парменыч, — теперь уж никто не поможет.

— Заболел, что ли?

— Я-то нет. Меня хвороба не берет… Трезорка гниет. Не жилец он боле… Кончать веду, — каким-то серым голосом сказал он.

— Да ты что, Парменыч! — вскочил я. — Как это — кончать?! Подумаешь, приболел пес. Свози к врачу, и все будет в порядке!

— Не-е, порядку тут нету… Хужее дело. Много хужее.

Парменыч положил веснушчатую руку на лобастую голову Трезора и замолчал, почесывая за ушами собаки. Да, за две недели Трезорка заметно сдал. Крупная, волчьего окраса лайка как-то обвисла, помутнели глаза, разогнулся крендель хвоста, тускло-серой стала шерсть… Парменыч помолчал, со всхлипом вздохнул и заговорил, давясь словами и захлебываясь после каждой фразы:

— Я думал чо… Ну, не чует пес зайца или там рыси боится — от старости, значит. Ему уж, почитай, годов десять… Раньше-то, бывало, как увидит рысь, кинется к дереву и так, бедный, взъерошится — того и гляди, на сучья полезет. Отвлечет так рысь-то, а я подойду сбоку и сниму спокойненько… А тут примечать начал: не чует пес зверя, совсем не чует. Ладно, думаю, может сморился. Бывает так с собаками-то — вроде как затмение на нюх находит. Потом, глядишь, и отпустит. А Трезорка день ото дня слабеет и слабеет. Сам-то этого не понимает: суетится, мечется, прыгает — а все без толку. Да-а… Дальше хуже.

Я не перебивал Парменыча. Я чувствовал, что ему надо выговориться. Ведь сколько он молчал, сколько носил на сердце эту тяжесть! Какой же я дурак! Ведь когда он спрашивал о подранках, а потом о старом лосе, так ничего и не понял. Сробел, ушел от разговора, а у Парменыча уже тогда скребли кошки… Подумать страшно, как трудно на такое решиться! Но самое странное — Парменыч не выпил «для храбрости», не подсыпал Трезору яду, не бросил в озеро.

— Так вот, говорю, дальше хуже… Медведя встретили, шатуна. На масленой дело было. Я, как назло, без ружья. Так, мало-пулька болталась. А медведь будто понимает — сел и сидит. И вроде на меня норовит податься. Я — за нож. Давай, говорю, Трезорка, выручай! А он — хвост поджал, уши прилипли, из пасти слюна. Трясется весь. К ногам жмется. И лужу напустил… Э-э, думаю, пропал пес-то. Совсем пропал. Придется самому со зверем биться. Но медведь ушел. Обругал я его покрепче — и ушел. Зверь, он ведь непривычный к соленому слову. Шибко не уважает брани. Раньше-то как сказывали: «Хочешь добыть зверя — разговаривай, как с любушкой!»

Трудно и медленно говорил Парменыч, но все же говорил. А тут вдруг замолчал. Он еще пытался что-то сказать, даже губы шевелились. Но слов не было. Забыл их Парменыч. Напрочь забыл. Он уже не видел ни меня, ни леса, ни Трезора и только сосредоточенно ковырял на пальце старую царапину. Показалась кровь. Несколько капель сорвалось на сапог, но Парменыч боли не чувствовал. Тогда Трезор потянулся к руке хозяина и лизнул рану. Кровь остановилась. А Парменыч опять хотел ковырнуть царапину. И вдруг Трезор прикрыл больное место головой. Рука Парменыча наткнулась на собачий нос… застыла, чуть подрагивая, в воздухе… и мягко опустилась на Трезоркин лоб.

— Одним словом, повез Трезора к доктору… Рак оказался. Да-а… Усыпить предлагал. Укол, дескать, и крышка. Рассердился я тогда, крепко рассердился и на доктора, и на всю ихнюю медицину. Сам лечить начал. И мед, и молоко, и кровь телячью, и травы разные — все испробовал… К бабкам водил. Есть у нас такие — вроде как заговаривают. Не верят бабкам-то, а от болящих отбоя нет. Не помогли нам бабки… А пес-то, он ведь все понимает. Винится передо мной. Лишний раз тявкнуть боится. Раньше хоть скулил по ночам. Горит ведь у него внутри-то! Не выдержал я как-то, цыкнул. Так он с тех пор почти не спит: меня боится потревожить. Забудется чуток, засопит эдак ровно, спокойно, потом притихнет: боль, видно, подкрадывается. Тут и человек застонет! А Трезорка только всхлипнет. Кротко так, по-детски. Всю душу выворачивает!

— Пармепыч, — предложил я, — может, того… Может, я… его. А?… Не трави ты себя.

Парменыч помолчал. Застегнул ворот чистой белой рубахи. Поправил на Трезорке новый кожаный ошейник. Встал. Взвел курки… Долго стряхивал с рукава какого-то паучка… Сделал шаг… Второй.