Гобовда поздоровался. Проводник быстро говорил что-то на своем языке, и Слюняев отвечал ему. Так продолжалось с минуту. Проводник сокрушенно покачал головой и повернулся к лейтенанту:
— Плох. Ох, плох бин! Помирать старый бин! Собака медведь задавил. Пропал собака!
— Чекист? — хрипло спросил Слюняев, не отрывая от Гобовды взгляда черных остановившихся зрачков, и, не дождавшись ответа, приподнялся на локтях.
Проводник поднес к его лицу фляжку, распутал густую рыжую кудель у рта и дал напиться. Слюняев жадно глотал крупными глотками. Выпростал из-под одеяла костлявую руку и знаком попросил закурить. Лейтенант поджег папиросу, раскурил, дал ее старику.
— Нашли все-таки меня, варнака! — Слюняев уронил голову на сумку и смежил веки.
— Мне с вами поговорить надо, — сказал Гобовда.
— Иди с тофом, помоги развьючить оленей, поешь, — ответил Слюняев, — разговор у нас будет долгий.
С разгрузкой поклажи и приготовлением пищи на костре управились довольно быстро. Пока напоили старика мясным отваром и поели сами, на тайгу пала ночь. Дымом от зажженной смолистой ветки проводник попытался выгнать из избы комаров и мошку, запалил лучину, торчавшую в жестяной кружке, но старик что-то сказал ему, и он достал с приполка три свечи, зажег все сразу.
— А теперь, чекист, бери бумагу и пиши! — сказал Слюняев. — Не перечь, пиши сразу, повторять не буду. Не только язва, но и сухота от всей моей варначьей житухи загоняет меня в домовину. Бесов над головой вижу, — значит, скоро конец! Поговорю с тобой — очищусь малость. Пиши, паря!
Слюняев рассказывал не торопясь, с частыми остановками, будто заглядывал внутрь себя, вспоминал.
…Вместе с партизанами небольшого отряда бил беляков и японцев бесшабашный, злой и крутой на руку парень Корней Слюняев. Отряд был семейным — возили за собой партизаны жен и детей. И у Корнея был хвост: сын Федюнька и красавица Марьяша. Командиру отряда Марьяша приходилась дочерью.
Дружил Корней с отрядным разведчиком Фаном, корейцем, маленьким, юрким, вездесущим человеком, который всегда выполнял задания командира, проникал туда, куда, казалось, не мог прорваться и черт. Возвращаясь из ходок, Фан частенько приносил самогон и рисовую водку, делился с Корнеем.
При одной из выпивок насыпал Фан в душу Корнея перцу: заронил сомнение в верности Марьяши. Замечал парень и раньше, как молодые мужики посматривают на жену. Одному скулу свернул в пихтаче, куда тот пробрался за Марьяшей, собиравшей ягоды. Сама жена повода к ревности не давала, хотя чувствовал, не всегда была откровенна. Фан же разбередил самое больное место Корнея — тыкнул ему в очи Федюнькой, белоголовым Федюнькой, совсем не похожим на родителей. И сказал Фан, что знает эту тайну. Потрепал его тогда изрядно Корней, выкинул из землянки, но тот не обиделся, пообещал доказать, и это еще больше ранило самолюбивого, неистового в гневе парня.
Стал он следить за Марьяшей, подмечать и однажды, вернувшись раньше времени с задания, не застал жену в лагере. Потребовал отчета у командира, отца Марьяши. Тот успокоил: дескать, ушли они с Федюнькой по его поручению к леснику на пасеку за медом для партизан.
А часом позже пришел к Корнею Фап, принес мутно-зеленой ханши. Полными берестяными туесками пил жадный до спиртного Корней, заливая потревоженную душу. «Я пришел доказать свою правоту, — сказал кореец. — Пойдем в тайгу!» И повел он тропами, известными только ему. Вел и рассказывал про бесстыдство Марьяши. Будто до Корнея она путалась с белым офицером, Корней женитьбой прикрыл ее стыд. Но она до сих пор страшно любит своего беляка и бегает к нему миловаться.
Пришли они к Синему ручью, подползли к старой брошенной заимке, и Корней увидел свой позор: на траве полулежали офицер в полном мундире и Марьяша, а между ними Федюнька играл какой-то палочкой. Не помнит Корней, как вскинул берданку и произвел два выстрела. До сих пор ему кажется, что стрелял он только в офицера. Но тогда оба полегли, и офицер и Марьяша. Федюнька убежал в тайгу.
Не помнил Корней и того, как они вернулись в отряд и опять глушили вонючую ханшу. Разбудили его через сутки, пригласили на сходку. Стояли в кругу партизан некрашеные гробы, а между ними сгорбился командир отряда, Марьяшин отец. Оп говорил, что погибли два славных человека, связная Мария Слюняева и разведчик, студент из далекого Питера, проникший в логово врага под личиной офицера. Дали залп. Потом подошел к Корнею командир отряда, обнял его: «Сиротами мы остались, сынок, потеряли Марьяшу с Федюнькой!» Вырвался, убежал Корней в тайгу. Землю ел, сучья грыз с отчаяния. Через несколько дней вернулся в отряд сухой, как скелет, но признаться в убийстве не мог…
Лейтенант, слушая рассказ Слюняева, понемногу скисал. Неужели он продирался в эту глушь, чтобы выслушать исповедь убийцы и успокоить его: мол, за давностью преступление ненаказуемо; зря затратил время и государственные деньги.
— Я бы хотел у вас спросить… — начал он.
— Не перебивай, чекист! Записывай дальше!
…Так и не нашел Слюняев силы рассказать товарищам о злодеянии, носил внутри горе и муку. А Фан не давал забыть, нет-нет да и напоминал, связывал тугой ниточкой. Однажды сказал: «На совести твоей, Корней, тяжелый грех и перед богом, и перед людьми, но я умру с этой тайной. Только и ты выручи. В одном селе у русской девки появился от меня ребеночек. Я не хочу ей позора и вот уже несколько лет скрываю мальца в китайских фанзах. Твой Федя пропал. Отдай мне его метрики, пусть той малец будет крещеным и примет твое имя». Знал: Корней отказать не посмеет, в то время он мог и черта в пасынки взять и считал бы это добрым делом…
— Вот так у меня появился сын, — продолжал Слюняев. — Заметая варначьи следы, удрал я из Сибири в Поволжье при первой возможности. Думал, никто не сыщет. Ан нет, пожил малость и получаю письмишко из Подмосковья. Гляжу — от сына.
«Сын» сообщал «папане», что живет-здравствует у родни, передавал привет от дяди Фана. Немного погодя прислал деньги. Промолчал сначала Слюняев, потом хотел ответить, да адресок на конверте не полностью выписан был, без улицы и номеров. Ну и ладно, подумал тогда, доброе дело сотворил в жизни и деньжата не лишние. А то, что отцом называл незнакомый парняга, даже убеждало — не зря коптил белый свет. Обещал «сын» свидеться с «папаней» и в тридцать четвертом году пожаловал в гости.
— Думал я: как толковать с ним буду? — рассказывал Слюняев. — Да только не спросил он ничего, будто знал все. Парень здоровый, красивый, как токующий глухарь. Охотились мы с ним, по грибы шастали. А через недельку открылся оп: кое-какие бумажки нужны из сельсовета, учиться дальше хотел по военной линии.
— Почему вы считаете, что по военной? — спросил Гобовда.
— В одной из справок, о происхождении там говорилось, написано было, будто дана она для представления туда, где летчиков обучают. А уж точнее, как выведено там, не помню…
Слюняев замолчал. Тщетно лейтенант задавал ему вопросы. Старик напился воды и будто заснул.
Проводник посоветовал укладываться на ночь. Недовольный Гобовда улегся одетым на спальном мешке. Сон не шел. «Бросил хитрый старик приманку и примолк. Растолкать его, что ли?» — думал Гобовда. В мерцающем свете то приближались, то удалялись черные, мохнатые от пакли в пазах стены избы, сизо отсвечивала винтовка проводника на ржавом гвозде. Оплывали свечи. Роилось, жалило комарьё. Лейтенант ворочался, кряхтел, плющил на лице маленьких кровопийц.
— Не спишь, чекист? — тихо позвал Слюняев. — Вставай, пиши. Малость сил не хватило, провалился я.
Гобовда вскочил, поспешно разложил на столе бумаги. Дальнейший рассказ слушал под мирный храп проводника.
Уехал «сын» и пропал, как в омут бултыхнулся, — ни писем, ни денег, ни слуху ни духу. И забыл бы о нем Слюняев, не пожалуй в лесхоз перед самой войной Фан. Пришел ночью, тайком. Одним лишь видом своим всколыхнул недобрую память. Но, оказывается, Фан с этим и приехал. Приехал напомнить. Прямо сознался: знал о невинности Марьяши и навел пьяного Корней на убийство с определенной целью. Красный разведчик пронюхал о Фане недозволенное и в тот раз должен был сообщить Марьяше: Фан шпион. Да не успел — прикончил его Корней.