— Сдается все ж таки, что это не одна гроза. С ней еще что-то. Как думаешь, что?
— В носу что-то засвербило. Фу, черт! А у тебя?
— Тоже. Вспомни уроки химии. Сера. Камни ж о камни колотятся. Химию высекают. А гроза все ж какая-то ненормальная. Почему?
— Переждем — разберемся.
Угасли молнии неба. Включилась адская иллюминация камнепадов. Они не спадал”, они текли сплошным огневым потоком, и он просвечивал сквозь полотнища палатки, и они видели огненный пунктир прямо перед собой.
Грохот… Огонь… Толчки…
Весь мир стронулся. С ума сошел. Только бы самим не спятить. Продержаться!
Вот вроде и подзатихло.
И то хлеб!
— Ты как знаешь, Вербовой, я лично обратно в спальник отключаюсь. Силы понадобятся.
— Давай.
— И тебе рекомендуется.
— Обожду. Что-то не по себе.
— Дело хозяйское.
Он не знал, сколько проспал. Знал, что Вербовой стянул с него мешок. Вовремя стянул. Из-под тебя уходила палатка и вместе с каменной полочкой улетала в тартарары. Да никуда не улетели. Никуда не проваливались. Они были. И палатка. И все остальное. И еще это подлое ощущение — падаем!
— За ребят Безлюдного, между прочим, опасаюсь. (Его команда должна была восходить отдельно, чтобы на вершине соединиться с четверкой Короткова. — Е.С.). Не накрыло бы. Бивак их на вовсе открытой морене. Все камнепады, их же сегодня до черта, туда куда-то стекают.
— Пойди разберись сейчас, что и на кого стекает.
— Остается дожидаться утра.
Больше заснуть не смогли.
Холод, сказал понимавший в этом и во многом Руал Амундсен, то, к чему никогда не сможет привыкнуть человек. Ощущение холода и вернуло сознание Романову и, как бы собирая рассыпавшиеся бусинки, поднимал и нанизывал минуты и события.
…Значит, так. Палатка. Друзья. Примус. Ощущение крыши над головой. Уже неплохо! А всего-то навсего утлое убежище прилепилось к отвесу, и меньше чем на шаг от них — сотни метров пустоты. Так было, когда они подвязали последнюю растяжку и расположились на заслуженный отдых, как говорят, правда, провожая на пенсию.
И тут все разом…
Да… Он посмотрел еще время. 21.15. “Закипает. Снимайте котелок”. Все те же 21.15. И тут удар в плечо. Но к нему же ничто не прикасалось? Удар и невидимый разряд. Прошил тебя насквозь. Пронзительный свет! Они еще сидели по углам палатки, примус посередке. “Постой-постой…” Потом уже толчок… Пораскидало ниц. Только и успели, что сбиться к склону, подальше от края. Но это инстинктом, не сознанием.
“Где же у меня боль?.. Боль у меня в боку, в спине боль, везде боль”. Новый вал камнепада. “Чесанул по лавинному желобу. От нас все пятнадцать метров. Не достанет”. Борис подергал палатку. Вот черт! До одного все крючья от палатки повырывало из стены. А понабивали дай боже! “На чем же держимся?.. Понятно. Основная веревка. Пропустили под коньком. Зачалились к ней расходным репшнуром от каждого. А палатка — одни клочья. Практически ее нет. А на дворе дождь со снегом, с ветром: хуже не придумаешь”.
Нащупал круглый фонарик.
— Обход палаты начнем с тебя. Юрка, — сказал он, как бывало на клинической практике. И произнес это автоматически, а стало в чем-то увереннее.
— Спасибо. Камни. Тяжело. Застыл.
— А мы их поскидываем. Пуховочкой прикроем. — Достал отлетевшую в сторону пуховую куртку.
— Спасибо. Как ребята?
— За Кулиннча опасаюсь.
Дрожит в неслушающейся руке луч. И — спокойное лицо Кулинича. Чересчур даже спокойное. И на груди целая плита. Как же это так, ребята? Руки, ноги неестественно вывернуты. Как же так? Просунул под ковбойку руку, затаил дыхание… Тук-тук… Часы?
— Юрик, у меня руки застыли. Найди его пульс.
— Нету пульса.
— Так и думал.
Тук-тук… Грудь уже холодная. Тук-тук… Часы живут — человек нет. Живые часы на мертвой руке.
Всё, ребята! Нету нашего Кулинича. Подрастут, глядишь, ползунки, которых возвращал к жизни педиатр Кулинич, станут кто слесарями, кто адмиралами, и все они, и знатные люди страны и тунеядцы, так и не узнают, что был такой дядя Кулинич и нет его, а они есть. Попомните это, и ребятки и родители!
— Далеко мы улетели? Далеко, слышите, спрашиваю?
Ворожищев! Очнулся. Не улетел. Уже легче. Хоть тут легче.
— Улетели только рюкзаки, спальные мешки, примус. Как ты-то сам?
— До низу далеко, говорю?
— Да мы на том на самом месте. Остался, правда, один коротковский рюкзак с кинокамерой. Как раз Юрка сидел на нем. Он и не улетел.
— Выходит, значит, что все еще летим? Понятно!
Как же втолковать тебе, что мы там, где и были. А от каски Ворожищева один ободок. Поднял руку, сорвал. Кинул. На кой такая. А волосы спутаны, спеклись кровью. Не будь на тебе каски, хуже было бы.
С касками им подвезло за день до отъезда. Помогли парни из секции альпинизма “Метростроя”, тон самой, которая навела в свое время па непосильные раздумья кого-то из бывших ихних кадровиков. “Образовали, видите ли, у нас какую-то там секту олимпинистов. Пора бы разобраться кому следует!” Через “секту” и разжились из неликвидов по безналичному списанными шахтерскими касками. Не на всех. На основную четверку. А раньше приходилось перед каждым сезоном ловчить. Альпинизм для Спорткомитета не олимпийский вид, не профилирующий, фондов ему в титула не закладывают.
…Прилавок секции метизов ГУМа. Видный собой плечистый малый: курчавые волосы, но без хиппских лохм, куртка-вельветка, мастерский значок.
— Девушки, что могли бы предложить по линии дуршлагов?
— В наличии все три размера.
— Мне бы от пятьдесят шестого номера до пятьдесят восьмого.
— Дуршлаги измеряются согласно литражу. Выбирайте. По номерам не подразделяются. К вашему сведению, они посуда, а не головной убор.
И тут на глазах у ошарашенных отличниц советской торговли Безлюдный бросил на прилавок беретку, примерил одну за другой на… голову с пяток посудин.
— Выпишите. Копию товарного чека оформите на ДСО “Труд”.
Забрал. Кивнул. Ушел.
Отличницы провожали его сочувствующими взглядами.
— А с виду в норме.
— И не говори! Только подошел, подумала: парень — люкс. С таким бы на танцверанду без открытия прений.
— Зачем же тогда посудину — и на голову?.. Как хочешь, он все-таки из этих, с приветом!
— Думаешь, чокнутый?
— Спрашиваешь!
Безлюдный не слышит. Безлюдный уже открыл на дому ателье индпошива головных уборов для стенолазов… Отпилим у дуршлагов ручки, на подкладку — губчатую резину. А что верх перфорированный, так даже плюс: меньше веса. Каска-дуршлаг выручала Кулинича от камнепадов и на Аманаузе, и на Ушбе. А здесь весь удар — на грудную клетку. Всё! Тут не поможет никакая реакция.
— Сознание у Ворожищева здорово-таки затемненное, — шептал Романов Короткову. — Подозрение на перелом тяжелых костей таза, бедер, ключицы. Помогай отодвинуть его под стенку.
— А у тебя у самого что?
— Не могу ни откашляться, ни вздохнуть. Похоже, поломало ребра. Три, а то и четыре. (Не знал тогда, что дышит одним легким.)
— Рваные раны головы прибавь. Борь, а Борь, послушай.
— Чего?
— Придется сигнал бедствия подавать. Пока не загнулись.
— Не примут. Видимость нулевая. Облачность садится.
— Ракет, прямо скажем, не густо. Штуки четыре.
— Беречь до просвета. Тогда сразу сигналить. Всем, чем можем.
Утром в разрыве облаков Романов уловил неясное шевеление на снежнике. Сердце тревожно вздрогнуло. Нет! Не камни и не серны. Люди! Двое! Явно с Домбайского перевала. Скорей всего, кто-то из “Спартаков”…
— Ты, Коротков, кричать способный? Я лично только шепотом. А они вот-вот войдут в зону голосовой связи. А там уйти могут.
— Го-го-го! Знаешь, могу. Вопрос — кому?
— Тем двоим. На снежнике которые.
— Да иди ты… Ты что, очумел, Боб? Там же ни души. Почудилось. Никого на всем Домбайском спуске не видать. Силы растрачивать не будем. Там же — сам видишь — сплошное молоко.
— Брось ты, Юрка. Туман в глазах у тебя. Идут, и один еще на ногу припадает. Значит, Тур с Поляковым. Больше некому. А видимость вполне. Беда — орать не могу. Когда подойдут, скажу, а ты уж звучка дашь… Обожди… Давай!