— Где были, когда первый раз вдарило?
— В нише, в тон самой нише, на ночевке. Не люкс, конечно, но переспать вполне можно: сами — полулежа в палатке, ноги — снаружи. Когда тряхануло, Балашову со сна почудилось, что летят и никак не остановятся. Сказал даже про ковер-самолет, Балашов, значит.
— Когда сообразили, что землетрясение?
— Сей минут, только когда ты сказал. До этого ни бум-бум.
И принялись счищать комья глины, никогда ее на восхождениях не видали, а тут сплошь насохла. Спрашивается, откуда? Похоже, срубило верхний слой каменного щита, она снизу и выперла.
“Из всех стихийных бедствий землетрясения вызывают самый панический ужас, ибо больше всех остальных грозных явлений природы они ставят под сомнение незыблемость основ человеческого существования”. К такому умозаключению пришел коллекционер землетрясений и их исследователь Гарун Тазиев.
Каждые тридцать секунд вздрагивает стрелка, и лента сейсмографа отмечает землетрясение на каком-то куске планеты. Приходят в движение, сталкиваются целые континенты, которые тот же Тазиев уподобляет плотам, плавающим в океане магмы. В таком катаклизме двенадцать тысяч лет назад, поведал Платон, за одну ночь ушла на дно вся Атлантида. Один из таких же идущих из глубины прибоев и поколебал в 1963 году верховья бассейна реки Кодори, тряханул Домбай, вошел в каталоги “Чхалтинским землетрясением”.
Экспедиция Института геофизики Грузинской Академии наук отметила “необычную для кавказских землетрясений энергию”. Таких не бывало здесь уже сто лет. “В наиболее потрясенных селах почти все дома испытали сдвиговые деформации”. Двигаясь на юг, волна угасала с девяти баллов (Птыш) до шести (Алибек) и трех (Тбилиси).
Величественная медлительность, с которой созидается мир гор, сменилась в эту ночь взрывом. Шел год большого солнца. Но то, что радовало охотников за загаром и виноградарей, сработало как спусковой крючок. Он выстрелил с силой тысячи атомных бомб, высвобождая скопившуюся в земных пластах энергию.
Но этого не знали тогда ни Романов, ни Коротков. Они ждали. Надеялись.
Они были альпинисты. Их товарищи и конкуренты тоже.
Человек просыпается, как проснулся бы всегда. И гонит и отгоняет мысль, что оно лучше бы не просыпаться подольше, так это трудно, так непонятно. Ему. Им. Всем. А сон та антиреальность, обитание в которой легче, чем в подлинной, но мучительной и непонимаемой действительности.
Но никуда не деться от вас — утро, день, горы, бивак, холод, боль, грязь. Романов подполз к Кулиничу. То же лицо. Нет, еще спокойней. Покой того “ничто”, куда он ушел первый. И похожие на роговые очки резко прорисованные круги под глазами. Значит, перелом основания черепа. А Ворожищев?.. Он здесь и не здесь. Ему легче, чем нам: идет себе в тумане собственного сознания и видит множество солнц и не видит ни себя, ни нас. А мы разрушены. Мы только оболочка того, что было.
— Хоть харч частично уцелел. Успели в скальный карман заложить. Будем сыты. И то дело.
— Конечно, дело, — безразлично откликнулся Коротков.
— Чего тебе дать?
— Мне?.. Ничего.
— А попить?
— Тоже неохота.
— Время уходит. А с ледника ничего. Что-то придется предпринимать.
— Похоже, что придется.
— Но я же видел их, как вот вижу тебя.
— Да, ты сказал, что увидел.
— И сил ни капли.
— С этим, прямо скажем, неважнец.
— И лежать бревном толку не будет.
— Не будет.
Но они лежали. И весь огромный, принадлежащий человеку мир сжался, будто шар, из которого выпустили воздух. Его не хватало тоже — воздуха. И нынешний их мир был весь из камня, вдавившего тебя в камень, и даже воздух, когда ты хотел набрать его, был таким же жестким, каменным, колющим, и небом — все тот же камень над тобой.
Коротков лежал молча, но внутри не утихал разговор. С самим собой? С тенями ночи? Как киномеханик прокручивает задним ходом пленку, так он — все их восхождение, останавливая, вглядываясь. Где допустил слабину, капитан? Просчитался? И еще неохота ему помирать в свои двадцать шесть. И еще звучит любимое присловье Кулпннча: “А я везучий”. И еще сквозь серость дня и неба дразнят сочные, как кровь, как жизнь, как чей-то девичий рот, рериховские краски вершин. Сюда бы лук с тетивой, сюда колчан. И, как на той картине Рериха, посылаешь ты стрелу с запиской на другой борт долины, где Безлюдный, и не надо им гадать в тумане, где мы и что мы, не надо, если не накрыло их самих, конечно.
Борис лежал. Мысли бежали.
“Ясно одно, Романов: время работает не на нас. Боль идет по тебе. В тебе самом необратимый процесс разрушения”.
Зябко поежился. Натянуть хотя бы то, что от палатки осталось. От тумана прикрыться. Но ею укрыт Кулинич. А зачем? Они же знают- мертв! И ни разу не произнесли: “Тело”, “Труп”. Только — “Кулинич”, “Юра”, “Он”.
Лежал и вслушивался в голоса. Голосов не было. Были горы. И еще “кап-кап” над твоей полкой. Слезы тронутых дыханием дня ледышек. Только бы не пришлось им оплакивать и нас. И еще просим тебя, Домбай, не держи на нас зла за все за это. Да!.. Было… Хлестали тебя, веревками связывали. Факт! Изранили крючьями. Тоже факт! Но все это только для того, чтобы перестал ты быть вещью в себе, стал вершиной для людей.
А вода продолжает свое “кап-кап”. Отмеряет время, подобно струйке песочных часов. Не спеши, Время! Подожди нас. Ведь молодые. Подай, бога ради, хоть частичку того, чего у тебя так бесконечно много, и не напоминай о том, что утекаешь из-под бессильных пальцев, как эти капли, которыми не дано утолить жажду иссохших губ.
Время работает не на нас.
Дробятся капли. Течет вода. Текут и дни, и последние наши силы.
Скорей, скорей. На шее паруса уже сидит ветер.
Шекспир
Окошечко домика КСП Домбайской поляны светилось до рассвета, как маяк. Семенов положил на стол листок бумаги, взял было карту, да не стал раскатывать: знает сам не хуже. Три вчерашние тревожные минуты (на турбазе прекратили крутить фильм, увели всех из-под крыши ночевать на травку; из бассейна выплескивалась вода; в альплагере “Алибек” сгорел пищеблок). Эти три непонятные минуты сменились ясностью и действием.
А прилетевшие из некой южной столицы отпускники уже рассказывали на КСП.
…В их гостиничном номере начала вдруг раскачиваться, наподобие маятника, огромная люстра, пооткрывались сами собой дверцы трельяжей, заволновалась вода в графине. В такие минуты не сидится человеку одному. Повыскакивали в коридор.
Полно. Как на проспекте Спендиарова. Взад-вперед снуют встревоженные усатые дяди. Гомон. Вопросы. Нервозность.
— Оно откуда-то сверху трахнуло. Я слышал собственноручно.
— Нет, это я слышал. И вполне ответственно вам заявляю: оно шло снизу.
— Не все ли равно, дорогой, откуда они могли что-то на нас сбросить.
— Не забывайте, что и Арарат и Арагац были вулканы. Могут они, спрашиваю вас, пробудиться или не могут?
— Вулкан! Не дело говоришь, джап. При чем тут арарат? Это все какой-нибудь НАТО — СЕАТО.
Споры прекратил взбегавший через две ступеньки администратор:
— Только что звонили из города. Ничего особенного, граждане клиентура. Самое нормальное землетрясение. Оснований для поднятия паники администрация не усматривает. Просьба соблюдать правила внутреннего распорядка.
А Семенов уже вызывал междугородную, и Минводы, и командира вертолетного подразделения. И шукал в эфире всех, кого только мог, по домбайским бивакам и помечал на листке, кого нашел и кого нет. И уже названивает по альплагерям: “Пусть “Алибек” и “Звездочка” и более дальние узункольские лагеря поднимают по тревоге спасотряды. Планируйте самые сложные условия эвакуации пострадавших. Подробности? Подробности на месте. Выдать продуктов дней на пять. Тросовое снаряжение. Пуховки. Предположительно в аварийном состоянии группа Короткова — Романова. Эвакуация по стене”.
Приходилось, и не раз, испить из горькой чаши жизненных передряг самому Николаю Михайловичу Семенову, чей прищуренный глаз придает его лицу выражение несходящей иронии. Но это всего-навсего отметина войны, на которой были и раны, и плен, и нацистские лагеря.