Выбрать главу

— Я так располагаю, что у нас не меньше сотни скальных крюков, штук сорок шлямбурных, — прикинул Ворожищев. А сам подумал: “Что-то не таё у тебя. Адова боль в голове при самом просто движении. Думал, подвигаешься и разойдешься, а все хуже”. Подумал, да не сказал. (Счастье твое, что не знал ты тогда, врач и ученый-медик Ворожищев, про голову. Рассечена трещиной по всей затылочной кости. А по наружности только гематомы, ранки на кожице, весь страх внутри.)

Коротков тревожно переводил глаза с одного на другого… Плохи! Дышат как загнанная кляча. А только и сделали, что срастили рифовым узлом веревку. Плохие мы стали. Прямо скажем, никудышные. Голову и ту не удержать. Мы сейчас совсем не мы. Одна оболочка. Как тот “жмурик”. Помните, мешок с песком? На соревнованиях спасателей кладут на носилки, спускают как пострадавшего. Вот и мы стали “жмуриками”.

Надо что-то сказать им такое. Ну, взбодрить. Стараются изо всех… Не сказал… Для чего?.. Сами знают. Скользнул по руке луч. Недолгая улыбка жизни. И не остановишь ее, не придержишь. А до чего же неохота расставаться с тем, что есть! Да и рановато бы вроде.

А двое уже принялись опять. Стараются. Варганят. Отбирают. Надвязывают. По это исчерпало их энергетический ресурс. Так угасает на глазах огарок свечи. Их хватило еще нанизать на репшнур гроздь крючьев. И тут Романов встретился взглядом с Ворожищевым, и Ворожищев с Романовым, и оба с Коротковым.

— Плоховаты мы еще, Юрик, — обронил Ворожищев.

— А путь по стене, сам знаешь, чистая пятерка, — добавил Романов.

— Да разве ж с вас чего-то такого требуют? — успокаивал их Коротков и еще раз подумал: “А вдруг это и всё?”

— Не сомневайтесь, нас уже начали искать. (“Если внизу остались живые, конечно”, — это про себя.) А сами будем действовать таким, значит, манером, — решал за всех Романов. — Сегодня разрешаем себе дневку. Отлеживаемся. С утра все теплое и весь харч — Юрке. Сами двигаем. Самое меньшее до гребня. Хоть воды достанем. От жажды не подох… ну, не будем без питья, одним словом, сохнуть.

— Думаешь, наверх легче?

— Во всяком случае, ближе.

Легли. Умолкли. Романов не мог бы ответить на вопрос, что же подняло вдруг его где-то в районе 15.20. Он же не верит ни в какую чертовщину, даже именуемую “телекинезом” — умением силой взгляда перемещать предметы. Смешно сказать. Да существуй такое, разве не переместил бы он всех троих… прости, друг Кулинич… всех четверых с домбайской полки на бивак Безлюдного!

А тут что-то подхлестнуло, подняло. И он увидел их. И они его. И он взмахнул рукой. И они — ледорубами. И Романов показал: “Влево, забирайте левей. Там лучше. По полке до нас проще”. Но они ушли на плечо. Дело хозяйское!

Только теперь обернулся к своей богадельне:

— А выход, между прочим, аннулируется. Наш, значит, выход.

— Чегой-то, друг, темнишь.

— И ничего не темню. Встречайте гостей. Идут к плечу.

— Не ошибся, часом?

— Ни боже мой! Узнал троих из четырех. Полный порядок!

— Что от нас требуется?

— Ничего такого. Сидеть и не рыпаться. Двинем навстречу — только напортим.

Да, четверо! Факт! Туман оседал. Романов успокаивался. Они подходили ближе… Кряжистый, в свитере, с откинутой на шею каской, поднятой головой, с ежиком короткой стрижки — Слава Онищенко. Бесхитростный малый. Немогучий оратор. Отличнейший человечина. По скалам ходит в связке с самим Хергиани. За ним кто-то ростом на все 185, но этот в тени, колпачок сдвинут на лоб, лица не разберешь. Под самым большим рюкзаком топает его племяш, тоже Романов, только Славка. А тот, кто замыкающий, высокий, дымит, идет вразвалку, — явно Безлюдный. А идут ходко. Но без рывков. Как ходят альпинисты. Дошли бы!..

*

С вечера

трясется

Куско!

Месяц в небе

как печать.

Непонятное

искусство!

Землю

взять и раскачать.

Роберт Рождественский

Эпидемии оспы, полиомиелита отводят вакцинацией. Переболевший корью обретает иммунитет. Удивительное создание — человек адаптируется: обитает под водой и в вакууме космоса, на полюсе и на войне. Но есть ли такое, что может адаптировать к жизни в землетрясениях? Есть ли?..

Чхалтинское землетрясение дало ответ: “Есть!” — “В чем же оно?” — “В тебе в самом, человек. В твоем рюкзаке, альпинист. А скинешь его с потных плеч — в тебе в самом будет”. И это не игра словечками. Это факт!

В Домбае не ограничилось первым толчком. А уже в названии таких повторных толчков таится та моральная контузия, которую они наносят. “Афтершок”. Слышите ли вы?.. Шок. Когда врачи разводят руками: медицина бессильна, подготовьте близких к худшему. А в ночь Чхалтинского землетрясения эти самые шоки повторялись, и как говорил нам, покуривая да вспоминая пережитое, Кавуненко: “Такого навидались, что и страх не брал. Не доходил. Задеревенели”.

Земля за эти сутки не раз побывала в шоке. Только не люди. А ведь страшное оставалось таким же страшным. И обрушивалось не на город со всеми его службами, а на четырех, на двоих. Но все они были альпинисты и, даже оставшись одни, не чувствовали себя осколками разбитого вдребезги, но частицей огромного целого. И в этот час апокалипсически Страшного суда самые обыкновенные наши парни — работяги и интеллектуалы, гуманитарии и технари — не носились со своими переживаниями, не ловчили, как бы поскорей смыться до долины.

Такой оказался один.

Остальных валило с йог, и они поднимались с застрявшим в башке грохотом, смахивали каменную пыль и кровавую росу. “Кажись, уцелели?” — И, беспокоясь дальше не о себе: — “Что у тех, наверху?” Еще в 21.14 они были для тебя соперниками по соревнованию. Уже в 21.18 стали теми, кому нужна рука твоей помощи. Вот откуда брались иммунитет и адаптация. Противоречит закону науки?.. Согласен! Но заложено в законе альпинизма. И потому-то в этот грозный день Домбая не надо было никого подымать, мобилизовывать, охватывать.

Онищенко подал тетрадь радиограмм. Семенов приказывает Кавуненке возглавить спасработы.

Непростая это штука альпинизм. И стенные восхождения в нем — самые трудные. А тут не просто идти по стене, но спускать тех, кто не может сам.

… Еще подрагивает земля. Дымятся отвалы. То там, то здесь ухнет скала, и отшвырнут эхо склоны Птыша либо Хокеля. Черт те что! Но четверым, что уже снаряжаются на выход, это без надобности. Они уже впряглись. Такие разные в жизни стали вдруг схожими, словно беда проявила таившуюся общую черту: и в рассудительном, уравновешенном, вежливом Романове, и порывистом, несдержанном Кавуненке, в методично обстоятельном Онищенке и в разбрасывающемся, богемистом Безлюдном.

Причесала под одну гребенку общая беда.

Хочешь добраться скорее — не обременяйся грузом (как-никак стена!). Хочешь помочь — без трепа тяни на горбу шины Крамера и икру, бензин, шоколад, свитера, тросы… Да разве угадаешь отсюда, от чего зависит, быть может, спасение! Глоток бульона там нужнее тысячи добрых, самых предобрых слов. Без него они не более чем колебание воздуха.

Это только на общесоюзном экране (где альпинизм показывают широкоформатно и узкотемно, цветисто и бесцветно) в фильме некоей солнечной киностудии пробившиеся сквозь вентиляторную бурю спасатели приходят к терпящим бедствие без теплых вещей, без харчей. Правда, исполненный гуманизма Сибиряков (прототип — Абалаков) широким жестом делит на шесть равных долей пропитанную жиром рукавицу.

“По первоначальному замыслу спасатели по-братски давали пожевать рукавицу пострадавшим, потом уже утоляли ею голод сами, — рассказывал нам постановщик. — Наша задумка не встретила поддержки у консерваторов из худсовета. Натуралистично, поправили нас. Натурализм, переплетающийся с антисанитарией. Минздрав будет возражать”. — “Бред какой-то! — взорвался собеседник. — Не могут же никакие хоть сколько-нибудь уважающие себя спасатели выходить на помощь без ничего. И откуда еще взялась эта идиотская рукавица?” — “За прессой следить надо. Очерки читать, — обиделся постановщик. — Эпизод “Рукавица” заимствовали, генацвале, непосредственно у вас”.