Выбрать главу

Но сегодня именно так и выглядел Онищенко. Он хочет пройти наверняка. А некуда. Чхалтинское землетрясение вновь напоминает о себе, Человек. Онищенко — не из пижонов. В руинах Баженовского дворца в Царицыне, этом скалодроме москвичей, на технике Славы обучают разрядников. Он защищал цвета столицы, СССР и на чемпионатах страны, и в Альпах. А тут: “Дальше нельзя. Придется спускаться”. Теряем высоту и время. Обидно-досадно. И ничего не попишешь!

Все сжалось против тебя в кулак… Высоту потеряли. С Главного Домбая двинул по ним камнепад. Сошла лавина. Углядели метров за двести, еле по трещинам рассредоточиться поспели. А дальше отслоился кусок стены, навис над тропой и на тебя еще поглядывает. Этого только и не хватало!

Снова на пятачке. Вышли на связь. КСП советует с Буульгенской перемычки на плечо Восточного Домбай-Ульгена. Наименее затронуто землетрясением. Тоже резон!

И они сидят перед плоской гранитной плитой и водят пальцами по стертой на сгибах схеме. “Стена отпадает, объективно опасна”. — “Через Главную по пиле? Худо-бедно на это двое суток. Чересчур долго”. — “Вызвать вертолет? Но сначала расчищать для приема вертодром. А где для этого время и место?”

А снизу шли один за другим отряды и где-то на подходах были еще. Мелькнула даже упитанная личность “того”, который отказался от выхода. Снова забубнил свое об акклиматизации. “Да никто тебя и не уговаривает. Обойдемся в лучшем виде”.

И сколотили уже еще одну четверку (Витя Воробьев, Володя Вербовой, Вася Савин, Эрик Петров), а ясности все еще нет. Ясно одно: через вершину отпадает — можем элементарно не поспеть.

— Так можно гадать до бесконечности, — сдерживая рвавшееся наружу раздражение, подытожил Кавуненко.

— И правда, пора бы выходить, — вставил Романов.

— А я о чем? О том же. Выход перед рассветом. Через Южную стену Главного Домбая. И траверсом на плиту. На сегодня это самый что ни на есть оптимальный вариант. Выходим обеими четверками. Семенову радировать: не дожидайтесь, пока дойдем до пострадавших, высылайте маршрутом Романова новые отряды.

Не произнес вслух того, о чем подумал: можем свободно не дойти, в нынешней ситуации и лавины и камнепады прут, откуда отродясь их не бывало.

— Заметано!

День шел к закату, когда Кавуненко здорово-таки ободранными пальцами взялся за влажноватый шершавый гранит. Снизу дали слабину веревке, и он ушел метров на десять от крюка. Работали молча. Уже недалеки от полки. И никого ведь не сбило шальным камнем. А вполне могло. Даже учитывалось в планах. Уговорились: в данном случае перевязываем, закрепляем на первой же укрытой полочке, сами идем дальше.

“И с чего это Кавуненко па элементарно простом “жандарме” застрял?” — спрашивал себя, терпеливо выдавая веревку, Онищенко.

А Кавуненко обогнул “жандарм” по кромке. Перегнулся. Застыл.

…Перед ним тени стены в слезящихся подтеках. Полочка. И он молча смотрит и не отвечает на окрики идущих за ним. Постой-постой! Да постой же!.. Разбросанные в стороны ноги в серых гольфах. Прикрытая палаткой-памиркой голова. Ближе к стене еще один. Жив ли? Не шевелится. Странное, какое-то перекрученное тело. А этот сидит, бросив меж колен голову. А четвертый? Его нет с ними. Четвертого.

— Чего застопорил? — опять крикнули снизу. — Уморился? Так и скажи. Давай подменим.

А он не мог ни двинуться, ни просто ответить. Очень медленно обернулся к своим. Показал на пальцах: трое мертвых, живых — один.

— Боб, — сказал он слишком тихо, как говорят возле гроба, — мы пришли.

— Знаю. Ждали. По каскам узнали. — Слова капали по одному, с мучительными перерывами. — Метростроевские такие у одного “Труда”. А тебя сверху, извини, не признали. Спускайся к нам поаккуратней. Камни все подмытые.

— Чувствую.

И Кавуненко спрыгнул на полку. Присел к лежащим. Эх вы, доходяги!

Романов молча протянул ему люксовые защитные очки с алюминиевым ободком и перфорацией, не запотевали чтобы стекла:

— Держи. Будут твои. Из Шамони.

— Помню. Кулинича?

— Юрке уже не понадобятся.

— Понятно.

— Спасибо, что пришли. Очень вам всем спасибо.

— Переживали очень, когда с первого захода до вас не дотянули. Получай апельсин и “Мишку”. И не наша вина. Давай очищу. Маршрут до метра хоженпый, а куда не тыркнемся, рельеф весь новый. И не пройдешь. Давай “Мишку” разверну. Твои любимые. Ты заправляйся. Со мною двое врачей, сейчас вас обработаем. Ты жуй, восполняй потери.

А вид у них неважней. Ох и неважнецкий же!

Но Романов держит себя спокойно. И не психует. А кожа как земля. И так лицо все сжалось, что глаза вперед вылезают, как у вытащенной из воды рыбы либо больного базедом. И дышит как… Обронит слово и после каждого отдышаться должен. И это Романов. Чемпион лазунов. Кроссмен и лыжник. Красавчик Боб!

Ворожищев в спальном мешке, в нише. Откроет глаза — и они сами собой смыкаются.

Коротков в той самой позе, которая так удивила. Что же так изогнуло тебя, даже шевельнуться не может. А разговаривает в норме.

И осталось у них на все про все полбанки сгущенки. Не густо! Впритык подоспели.

— Воды достаньте, ребята, — проронил Коротков.

— Что из Москвы? — Это Романов. — Как она хоть? В порядке?

— Почему нет? Полнехонький ажур. Ведь наше землетрясение, — и повторил, как втолковывают туго воспринимающим ученикам, — все наше землетрясение чисто местного масштаба. Домбайское.

С той стороны “жандарма” все ближе голоса. Его ребята. Но возбуждение — “Добрались!” — сменилось тревожным: “Как быть? Их четверо и нас четверо”.

И тут словно прорвало плотину. Здесь было всё. И понимание ситуации. И желание поддержать. Кавуненко развел такой могучий безудержный трёп, будто слова могли возместить те двести граммов, которые вовсе не помешали бы сейчас ни лежащим, ни ему.

— Спрашиваешь — говоришь за Москву. Но сомневайся, в курсе. За нами следом спасатели. Наладим троса и с но горком всех вас до КСП — и нах Москау. Столица уже заждалась. Женатиков ждут супруги, остальных тоже кто-нибудь. Народ вы спортивный, тренированный, заживет как на собаке. Давайте уговоримся, самое позднее через месяц сбор всей капеллой на верхней веранде “Праги”. Обмыть ваше возвращение на Большую землю. Только без трезвона. Свободно могут нарушение спортивного режима припаять. Вам что, а нас пропесочат. Уговор — встречу не зажимать, вы, в смысле спасаемые.

(Если бы знать тебе, Кавуненко, что этот твой “месяц” для одних обернется тремя, для Короткова и вовсе полутора годами!)

…А вот и зашептал молчавший до этого гранит “жандарма”. Шуршит веревка. Скрежет оковки. Над камнем возникает каска и Онищенко: подтеки пота по лицу, уставший, улыбающийся, но свет улыбки в глазах разом выключается, когда он обводит взглядом троих и только чисто мышечным усилием удерживает ее на губах. Слава видит лежащих. Слава — медик. Слава понимает всё.

За ним Слава Романов. Уже спрыгнул на полку, а поглядеть в упор боится. Но вот повстречался глазами с Борисом Романовым и, как ни озабочен Кавуненко, примечает, как будто на демонстрации химического опыта с лакмусовой бумажкой, по пепельно-серому лицу младшего Романова (чем ближе к полке, тем становился сумрачнее) резко, сразу вспыхнули отдельные красные пятна. Слились. И, как жидкость в колбе, поднималась от шеи ко лбу граница красной краски.

И трое, высекая триконями искру, сбежали по граниту. Кавуненко вздохнул. Уже не один. Уже легче. А разве не мог какой-нибудь незапланированный обвал отделить его от остальных? А так уж легче. Даже горе и боль легче, когда нас много. Когда плечо человека раздвигает угрюмую немоту камня. “Не бойсь, ребята, вырвем из плена. Вернем в жизнь”. Вернем рюкзаком снега, его уже тянет из мульды[50] Безлюдный; сухим бельем, шприцем, бинтами в руках Онищенко; котелком и примусом, над которыми колдует Романов-младший.

И в эту минуту ветер донес и тут же понес дальше обрывки новых голосов, и понес их над всем миром вершин, и пусть не донесет до всех топающих по всем тропам спасателей (с лишним полета шагало выручать троих), и осядут звуки росой, это живые голоса четверки Воробьева, и она тоже рядом. Нет хуже в горах, когда пойдут две группы одна над другой. Того гляди, камень на нижних сверзишь. Вот и двинул Воробьев так, чтобы нигде не оказаться над Кавуненкой, через Буульгенское ущелье, на гребень Домбая.

вернуться

50

Мульда — выдолбленное работой льда углубление в склоне.