…Прошло немногим больше полугода, как Лазарев очень успешно начал службу. Он стал отличным механиком-водителем. Но потом его дела пошатнулись. Вести из дома стали такими, что поневоле все валилось из рук. Трофим скрытничал, ссорился с товарищами, запустил машину.
Время было горячее, часть готовилась к большим учениям. Поэтому Лазарева вызвал к себе капитан Чекрыгин. Трофима охватило то томление духа, когда человек понимает и справедливость предстоящего наказания, и глубоко личную обоснованность проступка. Экипаж Лазарева мог подвести всю часть.
Узнав о вызове к командиру, Попов, подчиненный Трофима и его наперсник, которому Лазарев, ничего не скрывая, как говорят, плакался в жилетку, постарался ободрить друга:
— Ты, Трошка, расскажи Чекрыгину все как есть.
— Семейные дела не оправдание плохой службы. — Надо ему все рассказать.
— На жалость бить?
— Ну вот… Не на жалость — на сочувствие.
— Что мне с сочувствием делать? Слезки им утирать? — зло ответил Лазарев. — Ты скажи еще — письма из дома показать.
— А что! Думаешь, не поймет?
— Понять-то поймет. А что он сделает? Один день губы скинет.
— Мрачный ты человек, Трошка. Ты слышал хоть от кого, чтоб Чекрыгин в деле не разобрался, наказал понапрасну?
— Отпуска он мне не даст.
— А ты, мол, “виноват, исправлюсь”. Ты ж ведь не потому дело запустил, что не осознаешь, а… ну, силенок на все не хватает. Право, дай почитать Чекрыгину письма.
— Нет.
— Возьми с собой. Там видно будет.
— Они всегда со мной.
— Вот и хорошо.
Начался разговор Трофима с капитаном Чекрыгиным как-то сбивчиво, и Лазарев не запомнил ни слова. Однако дальнейшая беседа запечатлелась в памяти по сей день. И фраза, с которой пошел откровенный разговор, была вроде бы зауряднейшей.
Правда, перед этим Трофим объяснил капитану суть дела и даже полез было в карман за письмами. Но капитан Чекрыгин жестом остановил его, сказав:
— Верю вам, Лазарев. Начали вы службу неплохо… Докажите и теперь, что вы мужчина, — добейтесь отпуска. Заранее могу обещать свою поддержку. Подтянитесь, проявите себя на учениях — поезжайте. Что до писем, сам такие получал. Было, сержант Лазарев…
А потом капитан Чекрыгин сказал:
— Отпуск могу предоставить на основании рапорта вашего непосредственного командира.
— Я напишу, что приеду.
— Хотите меня послушать? — Отчего же нет…
— Не обещайте.
— Вы не верите мне? Не верите, что добьюсь отпуска? — Наоборот.
— Почему же тогда не написать?
— Если я скажу: мол, вы плохо знаете людей и свою маму в частности… и свою жену тоже, вы можете обидеться.
— Тогда я олух, потому что не понимаю и вас, товарищ капитан.
— Торопливое суждение. Кроме “да” и “нет”, есть определение “в чем-то” и “потому что”.
— И вы знаете, “в чем” и “почему”?
— Может быть, догадываюсь.
— “Может быть”… — протянул Трофим разочарованно.
“Может быть” его совсем не устраивало. Он хотел знать все происходившее в доме точно, и сейчас же, не откладывая. Иначе какая же жизнь его ждет завтра, послезавтра, через неделю? Верчение под одеялом с вечера, когда после трудного солдатского дня кажется, что стоит донести голову до подушки, и сон, что тьма, навалится на тебя, а на самом деле подушка, словно болтунья-сплетница, начнет шептать — шептать про Нину, про соседского Витьку, которому при одном воспоминании о письмах матери хочется набить морду. Какой тут сон! Ну, сморит наконец усталость, а следующей ночью снова вертишься, тычком поправляешь подушку еще, еще раз, словно она-то, ватная, виновата.
Утром встаешь злой на весь мир и больше же всех на себя самого. Свет не мил. Однако служба не ждет. А тут — “может быть”…
— Давайте порассуждаем, — предложил Чекрыгин. — Сколько лет вашей матери?
— Под шестьдесят вроде.
— А точнее?
Подумав, Трофим признался:
— Не знаю. — И ему стало очень неловко.
— Постарайтесь припомнить.
Лазарев прикинул. В семье он самый младший. Мать, помнится, старшего брата родила в сорок первом, осенью, а вышла она замуж перед войной, и было ей двадцать.
— Двадцатого года она, — быстро отрапортовал Трофим.
— Староватой вы ее считаете, Лазарев. Ей едва пятьдесят минуло.
— Выглядит так…