За закрытой дверью хаты грохнул взрыв. С перепугу я присел, прижал тетрадь к животу. Толстая тетрадь, липкая от пота, была в твердом коленкоровом переплете. Юрка подхватил меня сзади под мышки и приподнял. Сквозь выстрелы, что раскалывали ночь, я услышал рядом звон разбитого стекла, что-то больно кольнуло в спину, и я понял, что вываливаюсь наружу вместе с оконной рамой. В лицо пахнул свежий воздух. Я вскочил на ноги, и в ту же секунду кто-то стиснул мою шею, перед глазами заметались оранжевые круги. Горло сжимали железные пальцы.
— Ферфлюхт! Русише швайн! А-а-а-а-а...
Задыхаясь, я в отчаянии рванулся всем телом вверх, обдирая лицо о пуговицы на мундире гитлеровца, и вцепился зубами ему в руку. Пальцы на моем горле разжались, фашист заорал от боли.
Колючки дерезы рвали одежду и тело. Ломая кусты, я бросился с обрыва в воду, не выпуская из рук тетради. Все полетело кувырком — деревья, черное небо, вода, в которой полыхало пламя.
Кровавые отблески на волнах были отражением разгоравшегося на берегу пожара. Над обрывом горела хата Данилы Резниченко. Огонь мешал немцам, они плохо видели реку, очереди хлестали по воде наугад. Я плыл, держа тетрадь в зубах, загребая левой. Правая рука почему-то стала непослушной, толчок в плечо, на который я сгоряча не обратил внимания, постепенно расползался тупой болью по всему телу. Закрывая грозовые тучи, на меня надвигались уже не волны, а какая-то темная стена. Я чувствовал, что вода вот-вот сомкнется над головой, и сопротивлялся что было сил. Попытался набрать в легкие побольше воздуха, а дальше началось забытье...
Шестая планета, и последняя
Шалун-ветер забирается под рубаху, приятной свежестью ласкает щеки, шею. Палуба теплохода слегка вибрирует, пенистый след кипит позади и разбивается о волны. Ветер несет мелкую пыль брызг. Юрка придерживает соломенную шляпу, не отрываясь смотрит на далекую синь берегов.
— Папа! Папа! — Юрка протягивает руку, показывает на полоску земли, подернутую дымчатой мглой: — Ты во-о-н там жил, когда был маленький?
— Там, сынок, когда был чуточку старше тебя...
— А где же река?
— Реки больше нет, есть море. Видишь, какое оно огромное...
— И твоего родного села тоже больше нет?
— И села уже нет. Только море. Да высокие кручи.
Мы стоим на палубе и смотрим вдаль, туда, где виднеются кручи. И мне не верится... Не верится, что все это было тогда, давным-давно: неподвижные запыленные фашистские машины вдоль дороги, «рама», споткнувшаяся в небе о невидимую преграду, эхо взрыва, долетевшее из плавней, ночь, стрельба, горящая хата, Юрка-Ленинградец и... тетрадь в коленкоровом переплете. Неужели все это только пригрезилось мне?
Мы с сыном прислушиваемся к всплескам волн за бортом. Там, где море сливается с небом, поднимается плотная туча. Крепчает ветер. Быть дождю. Я точно знаю, что будет дождь, — проклятое плечо, в котором навеки осталась вражеская пуля, всегда ноет к непогоде...
С каждой минутой отдаляются синие кручи. Над самой водой с криком проносятся чайки.
Сам хозяин восседал за огромным столом старинной работы, поблескивавшим литой латунью и стеклами двух хрустальных фонарей по бокам. И так медленно, степенно поднимался он навстречу посетителю, что невольно приходило на ум не слово «встреча», а слово «аудиенция». Казалось, вас допускали в святая святых, туда, где творится высокая культура, где рождаются бессмертные строки и образы, которые вскоре, может быть, станут хрестоматийными, и школьникам придется писать сочинения на темы, некогда продумывавшиеся в этих стенах.
В комнате преобладали спокойные коричневые, золотистые и охристые тона. Наверное, это тоже было не случайным.
Выслушав мою просьбу написать статью для газеты, писатель снял очки, тщательно протер их кусочком замши, затем снова водрузил на переносицу и уставился на меня так, будто я совершил бестактный поступок или по неловкости разбил хрустальную вазу. Затем сказал, что благодарит за приглашение, тронут вниманием, но «в этот орган прессы» он писать не намерен, поскольку у него достаточно предложений от других, более солидных изданий. Мне следовало оскорбиться и уйти, но я был молодым корреспондентом, мне следовало смирить гордыню и терпеливо налаживать контакты с возможными авторами. И поэтому я решил объяснить, что у нашей газеты полуторамиллионный тираж, ее читают на всех континентах... Писатель скульптурно, как римский трибун, поднял руку: все это он знает, желает мне, как новому корреспонденту, всяческих благ и успехов в работе, готов помочь советами, если таковые понадобятся, но сам писать не может...
Он вновь принялся протирать очки. Я понял, что аудиенция окончена. Так неужели этот писатель и был тем, кто выведен в рукописи под именем Николая Николаевича? (На самом деле имя у него было совершенно иным; но почему бы не предположить, что в записках подлинные имена и вовсе не были названы: заместителя редактора звали не Николаем Константиновичем, а его жена была не Флорой, хотя и носила имя весьма экзотичное.)
Мне оставалось извиниться за отнятое время и для приличия вслух посетовать, что маститый литератор не захотел стать нашим автором. В ответ он улыбнулся, как улыбаются взрослые наивным речам детей, и принялся что-то рассказывать об особенностях города, в котором мне ныне предстояло работать. Этот город, дескать, и похож и не похож на все прочие. Старый, чтоб не сказать, старинный культурный центр. Полтора десятка вузов и столько же театров, капелл, ансамблей. В процентном отношении творческой интеллигенции здесь больше, чем в других местах. А это создает особый микроклимат. Нет и суеты, свойственной большим городам, уже успевшим обзавестись метро, небоскребами и стотысячными стадионами. Зато налицо другое преимущество — камерность, возможность спокойно думать, творить... Нечто вроде заповедника, в котором формируются смело и оригинально думающие люди. Все эти бесчисленные маленькие кафе, скверики с ресторанами под тентами, органные залы, старинные особняки, каждый из которых со своей сложной биографией, помогают проникнуться чувством историзма, осознать непрерывность развития...
Затем метр сам себя прервал (видимо, ему наскучил предмет разговора) и принялся жаловаться, что в городе всего два издательства, один ежемесячный журнал, а киностудии и в помине нет. Наконец монолог ему наскучил, и он проводил меня до двери, вежливо поклонившись на прощание, но не подав мне руки и не поглядев в глаза...
Можно было предположить, что охотник на этот раз сам стал жертвой писателя: послужил прообразом героя, выведенного в рукописи под именем Николая Николаевича. Да и где доказательства подлинности всего, о чем идет речь в записках? Не художественные ли это фантазии? Правда, фон точен. Корреспондентский пункт, несомненно, тот же самый. Город, которому уделено всего несколько страниц, был все же именно этим городом и никаким другим. Правда, его можно было увидеть иначе, другими глазами. Но это уж дело индивидуальное.
Кстати, обладатель кабинета, выдержанного в охристых и золотистых тонах, тоже много писал об этом городе. До визита к нему я бегло просмотрел несколько книг. Бросилось в глаза, что все его герои упорядоченно живущие и мыслящие, все без исключения занимающиеся зарядкой, а некоторые даже йогой, самовнушением и еще бог знает чем, старательно следящие за всеми новинками литературы и с завидной регулярностью посещающие театры люди — в конце концов обязательно женятся и получают квартиры в новых домах. А что дальше? Почему он не доводил повествование хотя бы до рождения первого ребенка в этих густо возникавших семьях? Не крылся ли здесь какой-то комплекс, какая-то собственная большая обида писателя на жизнь и свою судьбу? Может быть, именно этого ему всю жизнь не хватало: жениться и переехать в новую квартиру, бросив солидный кабинет, набитый старинной мебелью, полку с собственными книгами, и начать жизнь нормальную и спасительно упорядоченную во всех смыслах?
Снова четвертая планета
Но на прощание местный классик меня все же удивил.