Выбрать главу

Мы долго беседовали. И я внутренне завидовал этому человеку, твердо знающему, чего он хочет. Настолько талантливому, чтобы не стать рабом своего таланта. Наверное, он мог бы петь. Но решил писать. Так захотелось. Того душа потребовала.

Поговаривали уже и о том, что вскоре его могут назначить главным редактором газеты. Нынешний собирался на пенсию. Вот уж воистину человеку не приходилось утверждать свое «я». Успех его сам искал.

Я вспоминал об этой поездке за город, вздымая клубы пыли на корреспондентском пункте. Уборка шла трудно. Да и вел я ее не в том порядке, в каком следовало. Сначала отмыл двери и протер окна, а затем уж принялся подметать и разбирать шкаф с бумагами. Вот тут-то и натолкнулся на рукопись. Вернее, это была довольно чистая, без помарок, машинопись. Ни названия, ни подписи.

Я сидел за столом и читал. И не сразу понял, что речь идет о моем корреспондентском пункте, о том самом столе, за которым я сейчас сижу, о холодильнике, который не так давно открывал, чтобы взять бутылку холодного пива.

Я читал и не мог понять, что это. Дневниковые записи? Большой рассказ? Маленькая повесть? Было совершенно очевидным лишь одно: записи принадлежали перу моего нынешнего шефа. А речь в них шла о событиях шестилетней давности...

Я закурил и закашлялся. Забормотало эхо в дальних углах. И возникло странное и тревожное ощущение, будто я в этих стенах не один, будто кто-то невидимый, стоя сзади за стулом, вместе со мной читает рукопись. Ощущение было не из приятных.

Помню, тут я прервал чтение рукописи и отправился на кухню заваривать чай. Шел я уже по совершенно иным комнатам. Они вдруг ожили. Вот здесь, наверное, сидела в тот вечер Флора и читала книгу о Клаузевице. На кухне она варила крепкий кофе для своего усталого шефа.

Хотелось бы мне знать, неужели наш заместитель редактора испугался сцены, публики или самого себя? Почему он в конце концов отказался от певческой карьеры? Ведь тогда, за городом, он удивительно пел «Утро туманное, утро седое...». Помню, я его спросил, почему он не записал этот романс, чтобы его могли слушать многие. «Так поют только для себя или для близких людей, — ответил он. — Стоит лишь выйти на сцену, в дело вступают другие законы». Тогда я не понял этой фразы и промолчал. Сейчас, кажется, начинал догадываться, что же тревожило некогда шефа...

Кроме того, меня не покидало ощущение, что я прочитал нечто не предназначавшееся для чужих глаз, заглянул в какой-то интимный уголок души другого человека. Но с другой стороны, пишут именно для того, чтобы кто-то мог прочитать написанное. Тем более эта машинопись была небрежно брошена в шкаф. Значит, ею не слишком дорожили.

И все же было странно читать строки о корреспондентском пункте, о городе, в котором я увидел совсем не то, что увидел автор записок. Например, я так и не побывал в парке, где обретались лебеди, и в кафе в бывшем доме графа Бадени. Но уже успел объездить почти все заводы. К ним вели широкие проспекты, как бы прорубленные сквозь кварталы типовых двенадцатиэтажных домов. Старая часть города затерялась среди новостроек. Да, наверное, и новостроек-то в пору, когда здесь жил мой предшественник, было поменьше.

С тех пор он не только успел переехать в столицу, но и выпустить в свет три книги. За одну — сборник очерков о чудаках, которые на самом деле были вовсе не чудаками, а людьми полезными, энергичными, деятельными, но, может быть, чуточку лишь не похожими на других, — ему присудили республиканскую премию. И вообще, наш заместитель редактора был не только администратором, но человеком, великолепно пишущим. И потому никого не раздражало, если он в чьем-то материале менял слова или правил целые абзацы.

Чайник вскипел. Я заварил себе чаю и возвратился в кабинет, к рукописи. Вероятно, время от времени я ставил чашку на обратную сторону уже прочитанных страниц. На них и по сей день сохранились желтоватые кружочки, оставленные донышком чашки.

Был момент: я вдруг почувствовал себя неловко оттого, что в моем сознании стали переплетаться мое собственное «я» и «я» автора рукописи. Мне стало казаться, что мы вместе глядим в окно, вспоминая, где стояла Марина, когда ей навстречу двинулся человек в светлом плаще; потом я начал вдруг искать спички и сигареты, досадуя, что от курения «садится» голос, хотя я никогда не курил, а о моем голосе говорить было просто смешно. Обычный голос, предназначенный для обыденного, ежедневного пользования. Никак не певческий.

...Кажется, я догадался, кого из местных писателей имел в виду автор. Это был человек солидный, с положением и определенным, отнюдь не малым весом в здешних литературных кругах. К нему не так-то просто было попасть в кабинет, уставленный стеллажами, за толстыми стеклами которых прятались корешки солидных изданий с золотым тиснением и с обычным, переплетенные в кожу и холст. На одной из полок выстроились книги попроще, большею частью в мягких обложках. Это были произведения самого хозяина кабинета. А на стене, обрамленные в красное дерево и орех, были развешаны иллюстрации к его рассказам и повестям.

Владимир Санин

ЛАСКОВЫЙ ВЕТЕРОК В ГОРОДЕ Н.

Пропахший дымом паленого кизяка старый буддийский монах спустился с башни. Прополоскав рот святой водой из узорного нефритового флакончика, он со стоном разогнул истерзанную радикулитом поясницу и поплелся доложить, что с перевала идет пешком чужеземец. Ни самого перевала, скрытого от глаз горами, ни тем более таинственного ходока, которого ожидали еще два дневных перехода, он, конечно, не видел...

Обнаружив, что перевал Лха-ла забит снежной пробкой, Макдональд вынужден был спуститься в ущелье, где в глубоко пропиленном стремительным потоком каньоне, словно в аэродинамической трубе, ревела река. Всего лишь тысяча футов по вертикали, но спуск этот был равносилен перемещению на тысячу лет назад, стремительному падению в совершенно иное пространство.

Едва кончилась граница вечной зимы — и островки подтаявшего снега стали чередоваться с жесткими кустами белого рододендрона. Поворот тропы обозначил ошеломительную смену декораций. Острые контуры непокоренных сверкающих восьмитысячников, яркостью белизны затмевающих облака, властно урезали горизонт. Беспредельная даль, где волнистые матовые хребты всех оттенков синевы постепенно выкатывались нарастающими валами, обернулась пропастью, в которой тяжело и медлительно курился туман. Так всегда бывает в горах, где нет прямых и близких путей, и боковые дороги обрекают путника на изнурительное кружение в хаотическом лабиринте. Но всему приходит конец, и тропа, что так пугающе близко висела над обрывом, неожиданно уперлась в чуть наклоненную стену, тщательно сложенную из темного плоского камня, покрытого сернистой накипью лишайника. Прилепившиеся к склону невысокие башни и культовые обелиски, выступавшие над оградой, казались естественным продолжением гор. Крепость напоминала причудливый монолит, сотворенный ветрами, или исполинский кристаллический сросток, вырванный из потаенных складок и жил тектоническим взрывом. Не верилось, что так может выглядеть человеческое жилье. Обрамленная скальными осыпями неподвижная панорама дышала безмерным одиночеством и вечным покоем.

Форт, помеченный на плане Макдональда малопонятной надписью «Всепоглощающий свет», отчетливо вырисовывался в пустоте медно-зеленых небес и по мере приближения все более походил на некрополь, где вечным сном почивали неведомые полубоги. И под стать ему была неправдоподобная перспектива, пробуждавшая глухую струну атавистической памяти. В зените незрелым арбузным семечком отрешенно белела луна, а над цепью хребтов пылали предзакатным накалом четыре одинаково страшных солнца, бесконечно преломляясь и жестко дробясь в ледяных плоскостях.

Было на удивление тихо. Безжизненно свисали с шестов молитвенные флаги, и бабочки, раскрыв крылья, как бы намертво прилипли к лиловым лепесткам первоцвета. Шевельнулось смутное желание, по обычаю шерпов, пропеть благодарственную мантру или, встав молитвенно на колени, громко, от всей души выругаться.