Вот почему так часто и так всегда неожиданно красные пески Марса и белые пески где-то возле Забриски Пойнт — я имею в виду знаменитую ленту кинорежиссера Антониони — обрываются за четкой линией бетона. Безвоздушное сюрреалистическое небо пылает над дикой пустотой ракетодрома, и застывшие тени, как могильные кипарисы, стерегут покой — прошлых ли, будущих? — ушедших цивилизаций.
Разве что одинокий цветок вновь крамольно взломает залягай бетоном грунт? Как последнее чудо. Как предвестье грядущих чудес.
Брэдбери часто повторяет строки английского поэта Йитса: «Человек влюблен, ему дорого то, что уходит». Может быть, в них, в этих строках, таится секрет прозрачной возвышенной грусти, свойственной волшебнику, когда он либо устает творить новые миры, либо теряет к ним интерес.
Впрочем, он не знает усталости и, кажется, не ведает разочарований.
— Я не могу не писать… Это как взрыв!.. Я работаю с наслаждением каждый день с раннего утра до обеда…
А обедают в доме Брэдбери по-старому и по-доброму, всей семьей. Обстоятельно, долго, с музыкой, с интересной беседой, с радостью и сердечным теплом.
Он не отшельник, не духовидец, не мистический пророк. Он истинный художник, для которого жизнь и творчество слиты целостно, органично, нерасторжимо. И еще он очень счастливый человек.
— Мне кажется, что я самый счастливый из всех писателей, — как-то признался он с подкупающей искренностью.
Лев Толстой говорил, что целиком вышел из детства. Счастлив тот, для кого никогда не закрывается эта волшебная дверь, эта манящая калитка в стене. За ней — незамутненный источник, дарующий вечную радость, чуть горчащий грустью о том, что уходит неудержимо.
Осенний ветер безжалостно срывает последние листья, гаснут, сжимаясь в сверхплотные клубки, звезды, умирают люди, и реки увлекают в океан пепел погребальных костров. А волна, накатив на пустынный берег, окрашенный темным вином заката, все уносит ее — голубую русалку. Заволакивает чистой пеной зеленые, как камни, глаза, заливает немотой приоткрытые влажные губы. Исчезает в безбрежности, лениво играющей вспышками солнца, неразгаданная тайна.
Бездна океана — космическая бездна. Игра света в волнах — перемигивание звезд. Бесконечно изменчивые горизонты фантастики.
— Она воздействует на детей, — как-то заметил Брэдбери. — Став взрослыми, они проникаются стремлением изменить мир…
Когда мне было десять лет, я узнал Марс по книгам Эдгара Раиса Берроуза и Джона Картера. Когда мне было пятнадцать лет, я прочитал у Уэллса о полетах в космос. И я решил, что, когда вырасту, буду участвовать в создании такого мира.
И словно в перекличке поколений, творцу фантастических миров вторит один из космических первопроходцев — дважды Герой Советского Союза Георгий Гречко:
— Меня и многих моих коллег в космос позвала фантастика. Без этой литературы мы, возможно, тоже стали бы инженерами. Но к созданию космической техники мы не обратились бы. Не возникло бы такого охваченного общим устремлением коллектива.
Зов мечты. Покоряющая сила идеи, воплощенной в неповторимые образы. Свое шестидесятилетие Рэй Брэдбери встретил на вершине творческого и человеческого счастья. Он раз и навсегда принял «причастие Вселенной» и «выбрал звезды». Властвуя над далью пространств и времен, он творит свое доброе волшебство, радуется счастью других и, как подобает настоящему человеку, несет нелегкое бремя трудного и великого века.
Он по- прежнему тверд в главном своем убеждении:
— Я не верю в возможность третьей мировой войны. Самоуничтожение — простейший способ решения всех проблем. Но мы не настолько безумны.
Стремление во вселенский простор неотделимо от веры в человеческий разум. Хранители знания, даже загнанные во мрак первобытных пещер, олицетворяют свет и восхождение. Нацисты и поджигатели библиотек — падение и мрак. Униформа, в которую рядится мракобесие — черная блуза полпотовца, белый балахон клансмена или мундир пожарника с нашивкой «451», — принципиального значения не имеет.
Рэй Брэдбери
ИКАР МОНГОЛЬФЬЕ РАЙТ
Фантастический рассказ
Он лежал в постели, а ветер задувал в окно, касался ушей и полуоткрытых губ и что-то нашептывал ему во сне. Казалось, это ветер времени повеял из Дельфийских пещер, чтобы сказать ему все, что должно быть сказано про вчера, сегодня и завтра. Где-то в глубине его существа порой звучали голоса, — один, два или десять, а быть может, это говорил весь род людской, но слова, что срывались с его губ, были одни и те же:
— Смотрите, смотрите, мы победили!
Ибо во сне он, они, сразу многие вдруг устремлялись ввысь и летели. Теплое, ласковое воздушное море простиралось под ним, и он плыл, удивляясь и не веря.
— Смотрите, смотрите! Победа!
Но он вовсе не просил весь мир дивиться ему; он только жадно, всем существом смотрел, впивал, вдыхал, осязал этот воздух, и ветер, и восходящую луну. Совсем один он плыл в небесах. Земля уже не сковывала его своей тяжестью.
Но постойте, думал он, подождите!
Сегодня — что же это за ночь?
Разумеется, это канун. Завтра впервые полетит ракета на Луну. За стенами этой комнаты, среди прокаленной солнцем пустыни, в сотне шагов отсюда меня ждет ракета.
Полно, так ли? Есть ли там ракета?
Постой- ка, подумал он и передернулся и, плотно сомкнув веки, обливаясь потом, обернулся к стене и яростно зашептал:
— Надо наверняка! Прежде всего, кто ты такой?
Кто я, подумал он, как мое имя?
Джедедия Прентис, родился в 1938-м, окончил колледж в 1959-м, право управлять ракетой получил в 1965-м. Джедедия Прентис… Джедедия Прентис…
Ветер подхватил его имя и унес прочь! С воплем спящий пытался его удержать.
Потом он затих и стал ждать, пока ветер вернет ему имя. Ждал долго, но была тишина, тысячу раз гулко ударило сердце — и тогда лишь он ощутил в воздухе какое-то движение.
Небо раскрылось, точно нежный голубой цветок. Вдали Эгейское море покачивало белые опахала пены над пурпурными волнами прибоя.
В шорохе волн, набегающих на берег, он расслышал свое имя:
Икар.
И снова шепотом, легким, как дыхание:
Икар.
Кто- то потряс его за плечо — это отец звал его, хотел вырвать из ночи. А он, еще мальчишка, лежал свернувшись, лицом к окну, за окном виднелся берег внизу и бездонное небо, и первый утренний ветерок пошевелил скрепленные янтарным воском золотые перья, что лежали возле его детской постели. Золотые крылья словно ожили в руках отца, и когда сын взглянул на эти крылья и потом за окно, на утес, он ощутил, что и у него самого на плечах, трепеща, прорастают первые перышки.
— Как ветер, отец?
— Мне хватит, но для тебя слишком слаб.
— Не тревожься, отец. Сейчас крылья кажутся неуклюжими, но от моих костей перья станут крепкими, от моей крови оживет воск.
— И от моей крови тоже, и от моих костей, не забудь: каждый человек отдает детям свою плоть, а они должны обращаться с нею бережно и разумно. Обещай не подниматься слишком высоко, Икар. Жар солнца может растопить твои крылья, сын, но их может погубить и твое пылкое сердце. Будь осторожен!
И они вынесли великолепные золотые крылья навстречу утру, и крылья зашуршали, зашептали его имя, а быть может, иное, — чье-то имя взлетело, завертелось, поплыло в воздухе, словно перышко.
Монгольфье.
Его ладони касались жгучего каната, яркой простеганной ткани, каждая ниточка нагрелась и обжигала, как лето. Он подбрасывал охапки шерсти и соломы в жарко дышащее пламя.
Монгольфье.
Он поднял глаза — высоко над головой вздувалась, и покачивалась на ветру, и взмывала, точно подхваченная волнами океана, огромная серебристая груша, наполнялась мерцающим током разогретого воздуха, восходившего над костром. Безмолвно, подобная дремлющему божеству, склонилась над полями Франции эта легкая оболочка, и все расправляется, ширится, полнясь раскаленным воздухом, и уже скоро вырвется на волю. И с нею вознесется в голубые тихие просторы его мысль и мысль его брата и поплывет, безмолвная, безмятежная, среди облачных островов, где спят еще не прирученные молнии. Там, в пучинах, не отмеченных ни на одной карте, в бездне, куда не донесется ни птичья песня, ни человеческий крик, этот шар обретет покой. Быть может, в этом плавании он, Монгольфье, и с ним все люди услышат непостижимое дыхание бога и торжественную поступь вечности.