Выбрать главу

Знаменитый путешественник посещал те же самые места в Персии и за Кавказом, где был и нижеподписавшийся в прошлом и текущем годах. Гмелин пал жертвою любви к науке; его прах предан земле в отдаленной стране, и никакой наружный знак не показывал доселе места его вечного успокоения; могила его оставалась неизвестной и забытой. Возвращаясь из Персии, я решился, во время предстоящего мне проезда через Дербент, если возможно, отыскать эту могилу. В Тифлисе намерение мое подкрепил г-н академик Рупрехт, который был занят тою же мыслью. Так как он, за своими разъездами в другие страны, не мог отправиться в Каякент, то я взял дело на себя. Мы согласились, в случае удачи разысканий, поставить нашему путешественнику на время скромный деревянный или каменный памятник, дальнейшее же предоставить самой Академии. Немного спустя после заключения нашего условия, во время поездки к кубичам, я нашел радушный прием в Меджлисе, у одного из потомков Усмея-Гамзы, Ахмета-Хана, был в горной крепости Кала-Курейш, на могиле самого Усмея-Гамзы, и снял с нее надгробную надпись для азиатского музея Академии наук. 21 мая нынешнего года в Великенде я предложил господину, исправляющему должность помощника кайтако-табасаркского окружного начальника Петухова, и господину архитектору Гиппиусу, прибывшему со мною из Баку, отправиться в нижне-кайтакскую деревню Каякент, чтобы попытаться найти могилу Гмелина. Разыскания их увенчались желаемым успехом. 22 мая я поехал туда сам, с юнкером Мискиновым. Мы вчетвером вырезали на большом деревянном кресте, заранее приготовленном, следующие слова: «Академик Гмелин, 27 мая 1774». Один кайтак перенес крест на могилу, где я его и поставил. Пока набрасывали надгробный холмик, я украсил крест венком из набранных мною полевых цветов и горькой полыни. Да, Гмелину суждено было до конца испить горькую чашу страданий. Все присутствовавшие, даже мусульмане, были тронуты; последние, без всякого от них требования, взялись добровольно иметь попечение о могиле, как бы желая тем загладить несправедливость, совершенную, за 87 лет, их единоверцами. Военный начальник южного Дагестана, генерал-майор Лорис-Меликов, великодушным распоряжением которого обязан я удачей своего путешествия к кубичам и успехом дела, о котором идет речь, вместе с другими дербентскими жителями, принял горячее участие в нашем предприятии. Если бы в этом деле не было оставлено предпочтение за Академией, то, вероятно, в настоящую минуту более прочный и изящный памятник украшал бы уже могилу Гмелина. Но и теперь там гордо возвышается крест перед стоящими напротив его мусульманскими надгробными камнями. Если, впоследствии, какому-нибудь путешественнику случится спросить: кто покоится вечным сном под сенью креста, так далеко и одиноко от всех, там, вблизи от проселочной дороги? Ему ответят: мученик науки — Гмелин!

Академик Дорн.
Санкт-Петербург, 25 июля 1861 года».

Бенедикт Сарнов

«И ЭТО ВСЕ В МЕНЯ ЗАПАЛО...»

И это все в меня запало,

И после вдруг во мне очнулось.

Давид Самойлов
ЦЕПЬ БЕЗУМСТВ, СОВЕРШЕННЫХ КУПЦОМ ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ ГЕНРИХОМ ШЛИМАНОМ

Он был сыном бедного сельского пастора. Мечтал о гимназии, об университете. Но жизнь распорядилась иначе. Дела у отца с каждым годом шли все хуже и хуже. А в один отнюдь не прекрасный день нежданно-негаданно разразилась катастрофа. Нагрянула ревизия, обнаружились какие-то злоупотребления, и пастора отстранили от должности. Четырнадцатилетнему сыну бывшего пастора пришлось наняться учеником к лавочнику в деревне Фюрстенберг.

Хозяин будил его в пять утра. В одиннадцать часов он без задних ног валился в постель. Таким образом, спал он всего-навсего шесть часов в сутки. Остальные восемнадцать вертелся как белка в колесе.

Он убирал лавку. Потом тер картофель для винокурни. Потом вставал за прилавок и продавал покупателям свечи, масло, селедку, мыло, соль, молоко, картофельную водку. Наконец наступал долгожданный вечер, лавка запиралась. Он уходил на винокурню и дежурил у перегонного куба. От угара, от самогонной вони его тошнило. Отупевший, с дрожащими коленями, он таскал бутылки с мутным картофельным самогоном, подкладывал дрова в топку.

По воскресеньям лавка была заперта, но работы все равно хватало: надо было привезти товар, распаковать его, расставить, приготовить к продаже... Если все-таки выдавался свободный час, он сваливался как убитый и спал.

Так продолжалось пять с половиной лет.

Может быть, так тянулось бы и дальше, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Вдруг у него открылась чахотка, началось кровохарканье. Хозяин, озабоченно глядя на худого девятнадцатилетнего парня с запавшими глазами, буркнул, что работа в лавке, видно, будет ему теперь не по силам.

И он ушел.

Пешком дошел до Гамбурга. Нанялся приказчиком в лавку Линдемана на Рыбном рынке. Но после первого же кровохарканья хозяин растолковал ему, что тут у него не больница, и предложил убираться на все четыре стороны.

Добрые люди попытались пристроить его в бакалейную лавку. Но через неделю его выгнали и оттуда.

Наступила сырая, промозглая гамбургская зима. Голодный и измученный, без пальто, задыхаясь от кашля, бродил он по городу. Однажды забрел в порт. И тут перед ним распахнулся совсем иной мир. Тащились ломовые обозы, грузчики несли тюки и катили бочки, бойкие маклеры суетились возле складов. Корабли со всего света стояли у причальных стенок. Здесь были бриги и шхуны, рыбачьи парусники и коренастые пароходы с высокими, узкими трубами.

Трудно было рассчитывать на то, что среди капитанов этих судов отыщется хоть один, который согласится взять себе в команду чахоточного юнгу. Однако один такой все же нашелся.

Продан последний пиджак, а на вырученные деньги куплено шерстяное одеяло. И вот он уже каютный юнга брига «Доротея», рейс Гамбург — Ла-Гуайра, капитан Симонсон, груз — железные изделия...

В первом же рейсе «Доротея» пошла ко дну. Среди спасшихся членов команды был и он, юнга. Их шлюпку подобрали голландские рыбаки.

Местные власти выдали команде «Доротеи» пособие на обратный путь до Гамбурга. Шкипер, боцман, матросы, кок — все члены команды, разумеется, с благодарностью приняли эти скудные деньги. Один только он, каютный юнга, решительно отказался от своей доли.

Он твердо решил ни за что не возвращаться на родину.

Что хорошего ожидало его в Гамбурге? Или в родном Мекленбурге? Снова ходить по лавкам, магазинам и мастерским в тщетных поисках работы? Нет. С него хватит! Он теперь вольный человек, он дышал морским ветром. Перед ним — весь мир, огромный, необъятный. Он верил, что сумеет его завоевать...

И вот минуло четверть века.

Мекленбургские родственники этого незадачливого юнца, наверное, уже успели забыть о его существовании. Скорее всего, они решили, что он давным-давно уже сгинул где-нибудь в своих бесконечных странствиях. Во всяком случае, у них и в мыслях не было, что из этого недотепы могло выйти что-нибудь путное.

И тут как гром среди ясного неба на них вдруг свалилась поразительная весть.

Из далекого русского города Санкт-Петербурга прибыл пакет. В пакете — фотографический портрет невысокого, сухощавого, респектабельного господина в цилиндре и в лисьей шубе до пят.

Подпись под портретом гласила: «Фотография Генри Шлимана, в юности приказчика у господина Хюкштедта в Фюрстенберге; теперь Санкт-Петербургского оптового купца 1-й гильдии, почетного потомственного русского гражданина, судьи Санкт-Петербургского торгового суда и директора Императорского государственного банка в Санкт-Петербурге».

Точных свидетельств насчет того, что Генрих Шлиман действительно был директором Императорского государственного банка, не сохранилось. Не исключено, что, сочиняя эту злорадную подпись под фотографией, адресованную родственникам, не пожелавшим ему помочь, когда он погибал в нищете, Шлиман не отказал себе в удовольствии украсить реестр своих высоких титулов и званий еще одним, вымышленным. Но все прочие титулы, перечисленные выше, не вызывают сомнений. Он действительно стал крупным оптовым торговцем, купцом первой гильдии, почетным потомственным гражданином Российской империи.