Итак, надо начать с самого начала и попытаться построить хотя бы две-три цепочки, которые могут привести к истине. Так решил я, приступая к обдумыванию накопившихся сведений о Пирогове и его причастности к тайне золотого идола. Сперва я попытался обрисовать личность самого Пирогова, его характер, мотивы поведения и возможные результаты его деятельности.
Прежде всего, это человек незаурядный, с широкой натурой и сильными страстями, не боящийся риска, а может быть, даже по характеру склонный к риску, к авантюре. Обо всем этом почти однозначно свидетельствуют весьма красноречивые факты его бурной молодости: золотоискатель, землепроходец, сорвиголова и забулдыга, в бархатных портянках, наверное, ходил! И, наконец, его неудачная любовная история, закончившаяся трагически — убийством и каторгой. Где он мог почерпнуть сведения о золотой бабе? В дальних ли походах на Урал, в Горном Зерентуе от доверившегося ему друга-каторжанина, либо в родных краях, когда он кружил, как зверь, вокруг своей деревни, прячась в охотничьих лабазах по таежным чащам и запаням? И еще один вариант: тайну идола он мог узнать уже после того, как осел на Вилюге, в скиту. От кого-нибудь из святых старцев, например.
Теперь дальше. Самоочевидно: характер сокровища таков, что одному человеку невозможно воспользоваться им, иначе об идоле было бы уже все известно или, наоборот, Пирогов не стал бы городить огород с шифровкой, картой и прочим. Стало быть, сокровище находится в таком месте, куда в одиночку не добраться, не извлечь из тайника из-за больших размеров, веса или тех мер предосторожности, которые наверняка приняли прятавшие.
Я и раньше читал о таких вещах: о ямах-ловушках и самострелах, о тяжких каменных заслонах и других коварствах, нацеленных против непрошеных гостей. Теперь же твердо знал, по крайней мере, об одной из трагедий, разыгравшейся более полувека назад на маленьком островке, окруженном глубокой трясиной. Я почти очевидцем этой трагедии себя чувствовал: слышал смертельный посвист туго натянутой тетивы и вскрик смельчака, посягнувшего на вековые тайны, и видел, как он рухнул на засыпанный хвоей мох с пробитым горлом, захлебываясь в собственной крови.
Подумав еще, я решил, что не исключено и следующее. Несчастливая любовь, тяготы и лишения каторжной жизни могли озлобить Пирогова, выработать в нем слепую неистребимую ненависть ко всем и вся без разбору, ненависть такой силы, что он решил не обнародовать тайны идола, скрыть ее. Да, для такого человека — человека крайностей и сильных необузданных страстей — именно такое поведение могло оказаться очень и очень вероятным.
И все-таки он — факты вещь упрямая — ждал сообщника. Ждал долго, начал отчаиваться и накануне войны, потеряв надежду на его приход, открылся все-таки. Сергею Петрову? Да, наверное. Тому, видимо, удалось войти в доверие, чем-то завоевать расположение Пирогова — других объяснений своей версии я не придумал. Итак, война… В ее водовороте исчезает Петров, оставив после себя лишь запись о Пирогове и об идоле.
После войны Пирогов впадает в отчаяние. Он не может больше ждать. Оставив карту и шифрованное сообщение о ней, старик исчезает. Куда? Туда, к сокровищу, куда же еще! Тут я подумал о том, что вряд ли старик добрался до золотой бабы и извлек ее из многовекового забытья — иначе мир знал бы об этом. Скорее, он погиб по дороге, сгинул бесследно…
Я размышлял, а привыкшие к ходьбе ноги послушно несли меня вперед.
Андрей вел группу размеренно, без особой спешки — так, как и полагается в походе, когда впереди, по меньшей мере, полтора-два, а то и все три дня нелегкого пути. Каждый час пути увенчивался малым десятиминутным привалом, а в середине дня был объявлен большой привал и обед. Я поспешил достать из бокового кармана рюкзака тетрадку, чтобы записать результаты своих походных размышлений. Тогда я не видел изъянов в своих логических построениях, всевозможных боковых ответвлений и других, непроанализированных вариантов. Точнее, не хотел об этом думать. Я был почти на сто процентов уверен в единственности своего, так сказать, сценария развернувшихся вокруг идола событий.
Увидев, что я собираюсь писать, президент подмигнул:
— Ребята, давайте освободим нашего Пимена-летописца от хозяйственных дел, а то он напортачит там. Литература — жестокая вещь. Никому нет дела до того, в каких условиях работал автор, какой ценой добывал он материал для своей книги. Если, скажем, на стадионе будут соревноваться бегуны и один из них побежит не в шиповках и майке, а с полной выкладкой, в сапогах и стальном шлеме, то, я думаю, такому бегуну публика будет аплодировать, даже если он не займет призового места… А в литературе все скрыто и о твоих, Вася, муках, кроме нас, никто и знать не будет. Так что уж пиши, голубец, получше там! На результат, на выход, чтоб все было как следует.
Легко сказать — пиши! После хорошей сегодняшней разминки с почти двадцатикилограммовым грузом кровь пульсировала в руке так, что буквы начали плясать и скакать, не желая выстраиваться в слова и строки. Пришлось на несколько минут отложить, чтобы дать себе прийти в норму. Я включил приемник. Шла передача для полярников. Жены, дети, родители полярников говорили для них в микрофон, и радиоволны разносили их голоса по всему Северу. А после каждого радиописьма в эфире звучала хорошая, душевная песня, и я оставил эту волну.
Я подумал о том, как приятно полярникам слышать голоса близких и родных людей; и мне было приятно, что я в какой-то, пусть самой небольшой степени, могу быть уподоблен им: тоже в отрыве от дома, от близких, в безлюдной таежной глухомани. Наверное, и все наши ощущали то же и без обычного шума и смеха слушали передачу.
Когда все кончилось, мы помолчали, и только после солидной паузы выступил Митя Липский.
— Все-таки до чего все люди одинаковы: и слова, и мысли, и чувства — как из-под одного пресса.
Лучше уж не комментировал бы он эти радиописьма. В чем-то он, конечно же, прав, но есть случаи, когда с этой правдой лучше не вылезать. Митяй этого не чувствует — когда надо говорить, а когда лучше промолчать. Натура у него, у поросенка, такая.
То, что он хороший товарищ, он доказал; доказал, что не шкурник, и, если надо, готов головой рисковать, в огонь полезть. Буквально доказал. Но при всем при этом не может он не умничать: видать, намного он опередил нас, грешных, в умственном развитии и, чуть-чуть скучая с нами, позволяет себе изгиляться. Но ведь Андрей еще умнее его, а вот ведь не позволяет себе такого. Как так?
Шли, шли и дошли, добрались-таки до Большого Тимана. На ночлег расположились в роскошном пихтаче. Соорудили такие пружинно-мягкие постели, что сам черт теперь нам не брат, — выспимся на славу! Хотя мне лично не так повезло: моя очередь дежурить — третья, значит, спать всего четыре часа, ну а перед подъемом, может, еще часок-другой удастся добрать, в общем, ночь разбита.
Поэтому, я чувствую, сегодняшняя моя запись будет рекордно короткой. Все-таки, едва мы пришли на место, я не утерпел, поднялся на ближнюю лысую вершину, осмотрелся. Прежде всего посмотрел, сколько мы, на глаз, отмахали. И хотя не особенно высоки те хвойные леса, которыми мы шли на Тиман, — редко выше пяти-семи метров, — место предыдущей стоянки разглядеть не удалось. Лес и лес, и все тут. А оттуда ведь Тиман был виден хорошо! Особенно вот эта живописная группа сильно выветренных камней-столбов, которая и служила нам ориентиром.
Ну а на востоке, куда нам предстояло сделать завтра последний бросок, ландшафт казался более разнообразным. Там были и зеленые холмы, и желтые выходы каменных пород, и серо-голубые блюдца озер или заболоченных участков. Если мы идем правильно, то завтра к обеду должны попасть на место, обозначенное на пироговской карте заветным крестиком и пока еще не расшифрованным словом БЛИЗ!
Если, конечно, не завязнем в каком-нибудь болотище. Впрочем, мы их предпочитаем обходить. Сходит разведчик налегке с длинным шестом в руках, — если не выше колена и дно приличное, еще ладно, а так — Андрей засекает азимут и идем по прямоугольной петле в обход.